Конкурс
"Рваная Грелка"
16-й заход, вроде как
или
Вестерн-Грелка

Текущий этап: Подведение окончательных итогов
 

Жадов
№57 "Захер"

 

 

  Я начал навещать дом этой старухи гораздо чаще после ее смерти. То есть, раньше я бывал там два-три раза в год - всего раз семь-восемь, наверное. А за одну неделю после похорон я те же семь раз поднялся по ее лестнице.

  Но обо всем по порядку.

  Итак, я заходил к ней в московскую квартиру - подъезд был отремонтирован, и там сидел суровый консьерж, похожий на отставного майора, но в самой квартире потолок давно пошел ветвистыми трещинами. Елизавета Васильевна появлялась там как призрак, облако, знак, замещающий какое-то былое, давно утраченное понятие, что-то растворившееся в истории.

  Она двигалась быстро, но именно как облачко серого дыма, по коридору к кухне, не касаясь ногами пола. Квартира была огромна, количество комнат не поддавалось учету, но во всех царил особый стариковский запах. Я помню этот запах - вечно одинаковый, хотя квартиры моих знакомых стариков были разные. Везде пахло кислым и чуть сладковатым, пыльным запахом одиночества.

  Время тут остановилось. За окнами стреляли, город превратился в подобие фронтира, когда новые герои жизни с переменным успехом воевали с шерифами и держали в страхе гражданское население. Время от времени герои менялись местами с шерифами или ложились на кладбища под одинаковые плиты, где, белым по черному, они были изображены в тренировочных штанах на фоне своих автомобилей.

  Однажды под окнами Елизаветы Васильевны взорвали уважаемого человека - владельца публичного дома. Но стекла в окнах Елизаветы Васильевны отчего-то уцелели, так что старуха ничего не заметила. Это был удивительный социальный эксперимент по существованию вакуума вокруг одного отдельно взятого человека. Так, в этом вакууме, она и доживала свой век.

  Мы несколько раз заходили к Елизавете Васильевне с Палиевским. Это было какое-то добровольное наказание – для нас, разумеется.

  Мой друг, правда, писал какую-то книгу, где в качестве массовки пробегал на заднем плане генерал инженерных войск, покойный муж нашей старухи. Этот генерал, прошел в боях от волжский степей до гор Центральной Европы, то - взрывая переправы, то - вновь наводя мосты. Он уберегся от всех военных опасностей. Неприятность особого свойства подкараулила его через несколько лет после Победы.

  Он уже приступил к чему-то ракетно-трофейному и несколько раз скатался на завоеванный Запад, а так же на место нового строительства. Случилась ли какая-то интрига или были сказаны лишние слова – об этом лучше знал Палиевский. Так или иначе, генерал поехал чуть южнее – почти в направлении своего нового строительства, только теперь без погон и ремня.

  Мне кажется, что его прибрали вместо командующего, его непосредственного начальника. В деле появились какие-то трофеи, описи несметных трофейных картин и резной мебели. Уже беззубого генерала изъяли из казахстанской степи в начале пятидесятых, вернули квартиру и дачу, однако карьера его пресеклась. Генерал умер, не закончив даже мемуары. Более того, дошел он в них только до казавшегося ему забавным эпизода, когда он в числе прочих трибунальцев вывел Верховного правителя к иркутской проруби, где заключенные стирали свое белье. Сорок последующих лет его биографии провалились в небытие – задаром.

  Мебель, впрочем, от него осталась. Часть этой резной мебели я видел - когда дачу отобрали, мореный немецкий дуб так и остался стоять в комнатах огромной, срубленной на века, русской избы. Такими же, как и прежде, этот дуб вкупе с карельской березой генерал с женой обнаружили через десять лет своего отсутствия. Такими же мы их видели с Палиевским, когда помогали забирать в город что-то из вещей из жалованного правительством угодья.

  В каком-то смысле генералу повезло – если бы у дачи появился какой-то конкретный хозяин, то генерал бы никогда не вернулся туда. А так, то же ведомство, что изъяло генерала, вернуло его и заодно вернуло несколько опустевший дом рядом со столицей.

  Прошло совсем немного его вольного времени, и инженерный генерал схватился за сердце, сидя в своем кресле-качалке. Газета с фотографией Гагарина упала на пол веранды – с тех пор его вдова за город не ездила.

  Как-то мы с Палиевским даже поехали на эту дачу чинить забор. Забор образца сорок шестого года истлел, повалился, и дерево сыпалось в руках. Кончилось все тем, что мы просто натянули проволоку по границам участка, развесив по ней дырявые мешки от цемента. В сарае там врос в землю боевой "виллис" генерала, так и не починенный, а оттого не востребованный временными хозяевами. Цены бы ему сейчас не было, не было бы - если сарай лет двадцать назад не сложился как карточный домик, накрыв машину. Доски мгновенно обросли плющом, и мне иногда казалось, что автомобиль мне только почудился.

 

  В эти времена Елизавета Васильевна уже окончательно выжила из ума - страхи обступали ее, как пассажиры в вагоне метро. Она не дала нам ключей от дачного дома - видно, боялась, что мы его не запрем, или запрем не так, или вовсе сделаем что-то такое, что дом исчезнет - с треском и скандалом.

  Сначала я даже обиделся, но, поглядев на Палиевского, понял, что это тоже часть кармы. Это надо избыть, перетерпеть. Палиевский, впрочем, не терпел - он отжал доску, скрылся в доме, а потом вылез с таким лицом, что я понял: снаружи гораздо лучше, чем внутри.

  Мы курили на рассохшейся скамейке, а вокруг струился запах засыпающегося на зиму леса. Дачники разъехались, только с дальней стороны, где стояло несколько каменных замков за высокими заборами, шел дым от тлеющих мангалов.

  Там жили постоянно, но жизнь эта была нам неведома. Вдруг что-то ахнуло за этими заборами, и началась пальба, от которой заложило в ушах. Небо вспыхнуло синим и розовым, и стало понятно, что это стреляют так, понарошку. Салютуют шашлыку и водке.

 

  На следующий год Елизавета Васильевна умерла - меня в ту пору не было в городе, и я узнал об этом на следующий день после похорон. Квартира была как-то стремительно оприходована невесть откуда взявшимися родственниками. Клянусь, среди десятков фотографий на стенах, этих лиц не было. Однако Палиевский с ними как-то сговорился, и ему дали порыться в архивах. Он вообще напоминал мне трактирщика в салуне, который является фигурой постоянной – в отличие от смертных героев и шерифов.

  И я аккуратно, день за днем в течение недели, навещал дом покойницы, помогая Палиевскому грузить альбомы, где офицеры бесстрашно и глупо смотрели в дула фотографических аппаратов, и перебирать щербатые граммофонные пластинки, паковать старые журналы, сыпавшиеся песком в пальцах.

  Хитрый Палиевский, впрочем, предугадал все, и то, что не унес тогда, он забрал еще через пару дней из мусорного контейнера. Мы набили обе машины - и мою, и его - письмами и фотографиями.

  Он позволил мне через три дня и заехал.

  - Ты знаешь, что такое Захер?

  Я глупо улыбнулся.

  - Нет, ты не понял. Про Захер писал еще Вольфганг Тетельбойм в "Scharteke". Захер - это сосредоточение всего, особое состояние смысла. Захер - слово хазарское, значит примерно то же, что и multum in pavro…

  - Э-э? – спросил я, но он не слушал:

  - Захер - это прессованное время ничегонеделания. Да будто ты сам никогда в жизни не говорил "захер"…

  Я наклонился к нему и сказал:

  - Говорил. У нас в геологической партии был такой Борис Матвеевич Захер. Полтундры обмирало от восторга, слыша его радиограммы "Срочно вышлите обсадные трубы. Захер".

  - Смешного мало. А вот Захер существует. И теперь понятно, где. Я, только я, знаю - где.

 

  Я сел к нему в машину, и первое, что увидел – тусклый ствол помпового ружья, небрежно прикрытый тряпкой. Тогда я сообразил, что дело серьезное – не сказать, что я рисковал стать всадником без головы, но все же поежился. Итак, мы выехали из города заполночь и достигли генеральской дачи еще в полной темноте. Но тьмы на улице не было - на дачной улице сияли белым лагерным светом охранные прожектора. Я обнаружил, что за год сама дача совершенно не изменилась. Изменилась, правда вся местность вокруг - дом покойной Елизаветы Васильевны стоял в окружении уродливых трехэтажных строений с башенками и балкончиками. Часть строительного мусора соседи, недолго думая, сгребли на пустынный участок покойницы.

  Мы с Палиевским пробрались к дому и мой друг, как и год назад, поддел доской дверь. Что-то скрипнуло, и дверь открылась.

  Мы ступили в затхлую темноту.

  - Сторож не будет против? Может, не будем огня зажигать?

  - Огня ты тут не найдешь. Тут никакого огня нет, - хрипло ответил Палиевский. – И сторожа, кстати, тоже.

  Теперь мы находились на веранде, заваленной какими-то ящиками.

  Во второй комнате нас встретила гигантская печь с тускло блеснувшими изразцами.

  Чужие вещи объявили нам войну, и при следующем шаге моя голова ударилась о жестяную детскую ванночку, висевшую на стене, потом нам под ноги бросился велосипед, потом Палиевский вступил ногой прямо в ведро с каким-то гнильем.

  Снаружи светало.

  Рассеянный утренний свет веером прошил комнату.

 

  Вот, наконец, мы нашли люк в подвал и ступили на склизлые ступени.

  И я тут же налетел на Палиевского, который, сделав несколько шагов, остановился как вкопанный. Помедлив, он прижался к стене, открыв мне странную картину. Прямо на ступени перед нами лежал Захер.

  Он жил на этой ступени своей вечной жизнью, как жил много лет до нас, и будет жить после нашей смерти.

  Захер сиял равнодушным сиянием, переливался внутри себя из пустого в порожнее.

  Можно было смотреть на этот процесс бесконечно. Захер действительно создавал вокруг себя поле отчуждения, где все было бессмысленно и легко. Рядом с ним время замедлялось и текло как мед из ложки. И мы долго смотрели в красное и фиолетовое мельтешение этого бешеного глобуса.

  Когда мы выбрались из подвала, то обнаружили, что уже смеркается. Мы провели рядом с Захером целый день, так и не заметив этого.

  Потом Палиевский подогрел в таганке супчик, и мы легли спать.

  - Ты знаешь, - сказал мой друг, - Найдя Захер, я перестал быть сам собой.

  Я ничего не ответил. В этот момент я представлял себе, как солдаты таскают трофейную мебель, и вдруг задевают углом какого-нибудь комода о лестницу. Захер выпадает из потайного ящичка, и, подпрыгивая, как знаменитый русский пятак, скатывается по ступеням в подвал. И с этого момента гибель империи становится неотвратимой.

  Бессмысленность начинает отравлять огромный организм, раскинувшийся от Владивостока до Берлина, словно свинцовые трубы - римских граждан. Все дело в том, что трофейное не идет в прок. Трофейное замедляет развитие, хотя кажется, что ускоряет его.

  В «Летописи Орды» Гумилева я читал о том, что хан Могита, захватывая города, предавал их огню – и его воины были приучены равнодушно смотреть, как сгорает все – и живое и мертвое. В плен он не брал никого, и его армия не трогала ни одного гвоздя на пожарищах. В чем-то хан был прав.

  Палиевский продолжал говорить, и я, очнувшись, прислушался:

  - …Первая точка - смысл вещей, а это - полюс бессмысленности. В одном случае - всмотревшись в светящуюся точку, ты видишь отражение всего сущего, а, вглядевшись в свечение Захера, ты видишь тщетность всех начинаний. Там свет, здесь тень. Знаешь, Тетельбойм писал об истории Захера, как о списке распавшихся структур, мартирологе империй и царств.

  Я снова представил себе радиоактивный путь этого шарика, и какого-нибудь лейтенанта трофейной службы, что зайдя в разбитую виллу, указывает пальцем отделению ничего не подозревающих солдат - вот это… и это… И комод поднимают на руки, тащат на двор к машине… И все, чтобы лишний раз доказать, что трофейное, за хер взятое - не в прок. Сладкая вялость от этого шарика распространяется дальше и дальше, жиреют на дачных скамейках генералы и элита страны спит в вечном послеобеденном сне.

 

  Мы провели несколько дней на этой даче, как завороженные наблюдая за вечной жизнью Захера. Наконец, обессиленные, мы выползли из дома, чтобы придти в себя.

  Мы решили купить эту дачу. Ни Палиевский, ни я не знали еще зачем - мы были будто наркоманы, готовые заложить последнее ради Главной Дозы. Мы были убеждены, что нам самое место здесь – вдали от разбойной столицы, от первичного накопления капитала с ковбойской стрельбой в банках и офисах. Идея эта была странная, эта сельская местность чуть не каждый вечер оглашалась пальбой – и было не очень понятно, салют это, или дом какого-нибудь нового хозяина жизни обложил специальный милицейский отряд.

  Палиевский долго уговаривал родственников, те жались и никак не могли определиться с ценой.

  Однако Палиевский уломал их, и, уплатив задаток, мы снова поехали в дачный кооператив.

 

 

  Когда мы выруливали на дачную дорогу с шоссе, то поразились совсем иному ощущению.

  Теперь время вокруг вовсе не казалось таким затхлым и спрессованным, как тем зимним утром. Впрочем, настала весна, и солнце пьянило не хуже спирта.

  Мы, треща камешками под покрышками, подъехали к даче Елизаветы Васильевны.

  Но никакой дачи уже не было. Рычала бетономешалка, и рабочие с неподвижными азиатскими лицами клали фундамент.

  Посредине участка был котлован с мертвой весенней водой.

  Я разговорился со сторожем.

  Обнаружились иные, какие-то более правильные родственники, и оказалось, что дача была продана еще до того, как мы впервые ступили на лестницу, ведущую в ее подвал.

  Новый владелец был недоволен грунтом (и вялыми азиатскими строителями) и стал строить дом на другом месте, а старое отвел под пруд.

  - Восемь машин вывез, - сказал сторож. - Восемь. Не шутка.

  Чего тут было шутить - коли восемь машин мусора. Тем более, что как только мусор вывезли, работа заспорилась, строители оживились, и дело пошло на лад.