Рваная Грелка
Конкурс
"Рваная Грелка"
17-й заход
или
Грелка надежды

Текущий этап: Подведение окончательных итогов
 

Пафнутий_Ферапонтович
№157 "Садовник"

Садовник

 

 

Коллежский регистратор Михаил Евграфович Рачевский, пристав следственных дел, тридцати шести лет отроду, нетерпеливо побарабанил пальцами по колену.

Торопить собеседника было бы предприятием крайней непочтительности – с точки зрения регалий, званий и общественного положения князь Эспер превосходил Рачевского, как величественная скала превосходит скромный курган.

Во всех прочих отношениях, однако, величия князю решительно недоставало. Он был сутул и немного кособок, движения совершал нервические и суетливые, а в одежде его наблюдалась удивительная небрежность. Манера изложения мыслей у князя тоже была на редкость неряшлива. Вот уже без малого полчаса Рачевский томился в кресле, дожидаясь, когда же тот наконец перестанет мямлить и ходить вокруг да около и приступит наконец к сути дела. Дела, которое в записке, присланной из канцелярии самого обер-полицмейстера, было охарактеризовано как «неприятное происшествие, требующее неотложного рассмотрения с сохранением полнейшей конфиденциальности».

Его сиятельство продолжал бормотать и всплескивать руками. Из его сумбурных восклицаний Рачевскому пока удалось заключить только, что речь идет о какой-то крупной пропаже.

– C'est une catastrophe*, – князь горестно сморщился и взмахнул ладонью, чуть не сбросив со столика изящную, прозрачную, как папиросная бумага, чашку китайского фарфора. – Глубина постигшего меня несчастья... Не говоря о практических последствиях... да и что праксис? не праксисом единым... Эстетическое наслаждение – высшее из доступных человеку удовольствий. Коллекционирование бессмертных творений человеческого гения, единственная моя подлинная страсть, une passion obsedante...** Лишиться этой радости для меня все равно что лишиться кислорода...

Рачевский скользнул взглядом по картинам, статуэткам и вазам из итальянского алебастра, обильно украшавшим комнату.

– Я раздавлен и опустошен, – печально сказал князь. Кончик его длинного носа трагически задрожал. – В совершенной растерянности пребывал два дня. Вчера вот только к Николаю Владимировичу за помощью обратился. Спаси, говорю, найди мне вора. Самое же драгоценное он у меня похитил; просто без ножа зарезал, figuratif parlant...*** «Кражи – это не по нашему ведомству, – внушил мне Николай Владимирович. – Это по части общей полиции. Завтра с утра отпишу лично, изложу твое затруднение, попрошу, чтобы с особым вниманием рассмотрели. Есть у них там один кудесник, настоящий криминологический талант – он твоего вора враз расщелкает».

Князь опять всплеснул руками и улыбнулся едва ли не заискивающе.

– Уж расщелкайте, голубчик, – сказал он, жалобно сморщившись. – Пресеките несправедливость.

«Это какой же Николай Владимирович? – мимолетно озадачился Рачевский. – Неужто Мезенцов?»

Лестный отзыв со стороны начальника штаба жандармского корпуса приятно пощекотал самолюбие. Впрочем, за последний год имя Рачевского даже и в широких кругах успело приобрести некоторую известность, если не сказать – славу. Недюжинные аналитические способности, удивительное знание петербуржского преступного мира и несколько с блеском раскрытых громких дел окружило особу следователя ореолом избранничества.

Начальство, однако, мнение о Рачевском имело неоднозначное. Чрезвычайная, практически болезненная его принципиальность вкупе с определенной надменностью поведения заставляло предположить неудобный избыток бескомпромиссности, а то и, чего доброго, наличие «идей». Карьера Михаила Евграфовича застопорилась.

Он же, казалось, вовсе этого не замечал. Тщательность и рвение, которые обычно отличали его работу, не становились слабее – и то же самое можно было сказать о его принципиальности.

Воспользовавшись долгожданной паузой в излияниях князя, Рачевский решил ускорить события.

– Могу ли я поинтересоваться, какой же предмет коллекции пропал? – спросил он почтительно, хотя и позволив себе манкировать титулованием.

– Ах, голубчик, если бы предмет! – возопил князь, оглушительно хрустнув пальцами. – Предмет, это было бы полбеды! Тут же чистой воды чертовщина и фантасмагория. Похищен в некотором роде эфир, нематериальная субстанция – оттого невосполнимая совершенно.

Не давая князю вновь предаться причитаниям, Рачевский продолжал направлять беседу вопросами.

Картина незамедлительно прояснилась. Происшедшее, действительно, имело оттенок известной неординарности и давало пищу для самых фантастических измышлений.

Около двух дней назад у князя Эспера было украдено ни что иное, как чувство прекрасного. На взгляд Рачевского, утрата не стоила выеденного яйца, но для коллекционера и ценителя искусств, каковым являлся его сиятельство, она была сродни стихийному бедствию. Чтобы осознать потерю, князю потребовалось какое-то время. Поначалу он списывал странности восприятия на переутомление и сезонную хандру, однако уже через сутки после первых симптомов стало понятно, что штука в другом. Когда из галереи Н-ва доставили последнее приобретение князя, он, по его собственным словам, уставился на него – «comme dit le proverbe!»**** – как баран на новые ворота, не в силах понять, что могло побудить его заделаться владельцем этого бессмысленного нагромождения цветовых пятен. Еще через час, проезжая по Невскому, он поймал себя на мысли, что новомодные «регат» смотрятся не в пример лучше вычурных пластронов*****, и ударился в панику. Стало очевидным, что переутомление тут не при чем.

Обстоятельства преступления представлялись темными и загадочными. Похитителем мог выступать кто угодно: князь в эти дни много выезжал и в общении с людьми проявлял чрезмерную беспечность и рассеянность. Сам он, однако, имел твердую уверенность, что грабитель побывал у него в доме – посреди бела дня самым бесцеремонным образом войдя через парадный вход. Впрочем, доводы в пользу этой теории основательностью не отличались: третьего дня камердинер князя обратил внимание на грязь, по виду сапожную, на ковре кабинета, а кухарка клятвенно уверяла, что наблюдала под окном кухни подозрительного вида тощего чернявого студента «с нехорошим лицом». Кухарку Рачевский тут же распорядился призвать для взятия свидетельских показаний из первых уст, но к имевшемуся скудному описанию она практически ничего не прибавила – подтвердила, что подозрительный субъект тощ, как спичка, черняв, как абрек, и что лицо нехорошее до невозможности. На вопрос «почему непременно студент» ответила: «Потому как фуражка», но описания означенной фуражки дать оказалась неспособна.

Князь ерзал в кресле и искательно заглядывал Рачевскому в глаза. Заверив его сиятельство, что займется расследованием без промедления и приложит все усилия для возвращения украденной сущности законному обладателю, следователь откланялся.

– Только вы уж, голубчик, позаботьтесь, чтобы этот скандаль никуда наружу не вышел, – попросил напоследок князь. – Секретность мне бы желательно сохранить совершенно полную.

– Не извольте беспокоиться, – ответил Рачевский вежливо, но твердо. – Наружу не выйдет. А полную секретность обещать все же не могу, поскольку должен буду ход расследования отразить в надлежащих бумагах.

– А вот как бы все же без бумаг? – настаивал князь.

Рачевский всем видом выказал сожаление.

«Ах ты, – подумал князь. – Неприятный какой, хоть и талант... Ничего, повыше тебя есть, кто решает».

Выйдя на улицу, следователь огляделся в поисках пролетки. Несмотря на скудость полученных сведений, план действий уже был намечен в голове.

– На Выборгскую, – велел Рачевский извозчику.

Замысловатые настали времена, подумал Михаил Евграфович. Даже и преступления совершаются теперь недоступные пониманию. Раньше воровали все больше кошельки с часами, а сейчас вот в ход пошли нематериальные ценности. Не просто нематериальные, а вовсе натуральные абстракции. С неделю назад в часть заявился приказчик с жалобой на похищенное умение складывать в голове большие числа без помощи счетов. До него был мещанин по фамилии Клешнев, утверждавший, что у него начисто пропало душевное спокойствие. Обвинял он в краже жениного полюбовника, задумавшего, как считал пострадавший, потихоньку его извести и прибрать к рукам все хозяйство. Указанного полюбовника несколько раз вызывали в участок и допрашивали с пристрастием, но добиться признания не смогли. Клешневское дело продолжало расследоваться, но надежды на его успешное разрешение было мало.

А теперь вот это.

Поветрие было новым, способов с ним бороться еще не успели наработать, но Рачевский справедливо рассудил, что все пути воровского мира так или иначе сходятся в одних и тех же неизменных точках. Под точками этими он подразумевал для себя скупщиков.

К скупщику он в данный момент и направлялся.

Михаил Евграфович достал из кармана небольшую плоскую флягу, отвинтил металлическую пробку, отхлебнул. Сморщился, будто отведал касторки.

Хромой Григорянц был одной из самых заметных личностей петербуржского monde criminel ****** Будь на то воля Рачевского, он давно бы отправил старика в казенный дом, но Григорянц был скользок, как угорь, и хитер, как лис. Издалека чуял опасность и имел надежные связи в полицейской части. Одно время, когда Рачевский крепко на него насел в связи с одним давним случаем, старик едва ли не открыто предложил солидную взятку и ему. Сворачивая с набережной в нужный переулок, Рачевский не без горечи подумал, что, если бы проявлял меньшую щепетильность, финансовое состояние его могло бы быть не в пример лучше.

К двери он подошел в немного раздраженном состоянии. Открыла широкая, рыхлая, как квашня, баба, худо одетая, но отчего-то повязанная светлым праздничным платком.

– Чаво? – пробасила она неприветливо.

Рачевский, не тратя времени на церемонии, молча отодвинул бабу в сторону и прошел. Та было цапнула его за рукав, но, смущенная уверенностью и очевидно «господским» видом пришельца, вступать в настоящую баталию не осмелилась.

Григорянц сидел за столом, скрючившись черной запятой. На звук шагов он поднял голову и неспешно отложил предмет, который держал в руках. Казалось, приход Рачевского отнюдь не застал его врасплох.

– Здравия желаю, Михал Евграфыч, – сказал старик. Его томные восточные глаза влажно блестели в тусклом свечном свете. – Вот опять вы заглянули, на Григорянца не пожалели времени. Балуете вниманием. С чем в этот раз пожаловали?

– Да уж не знаю, как и обозначить, – ответил Рачевский, цепко осматривая помещение. – Я, можно сказать, с приятельским визитом. По старой дружбе. Не прогонишь?

– Э-э, зачем меня обижаете? Григорянц всегда хорошему человеку рад, – в голосе старика проскользнул оттенок насмешки. – Чаю прикажете подать?

– Рад бы, да досугом решительно в этот раз не располагаю, – ответил следователь в тон. – Визит у меня хоть и приятельский, но не праздный. Хочу, чтобы ты мне одну штуку прояснить помог. Поможешь?

– А это смотря какую штуку, – едва заметным движением старик приотворил ящик стола и, словно невзначай, прибрал несколько вещиц, которые как раз занимали его внимание до прихода Рачевского. – Григорянц человек темный, многого-то не знает.

– Случилось тут одно неприятное происшествие. У одной чрезвычайно высокопоставленной особы пропала крайне дорогая для нее безделица – из тех безделиц, что не имеют ни веса, ни запаха, ни тактильной сущности. О таких вещах принято считать, что они и материального выражения-то не имеют, однако же наш век без материального выражения, видимо, ничего решил не оставить... Понимаешь ли, о чем я говорю?

– С трудом поспеваю, с трудом, – закряхтел Григорянц. – Загадками излагаете, почтенный Михал Евграфыч. Что за вещь такую вы искать изволите, не пойму.

Рачевский не стал ходить вокруг да около и сказал прямо, специально выделив, что знатное лицо, лишившееся бесценного своего свойства, не постоит ни за какими грозными средствами, чтобы только разыскать покражу.

– Все равно не пойму, – старик картинно развел руками. – Какое же отношение я могу иметь к такому несчастию?

– У тебя ж закладная лавка, – беспечно, но с нажимом в голосе сказал Рачевский. – Какое же еще надобно отношение?

В разговоре наступила пауза. Казалось, собеседники продолжают обмениваться репликами – но только мысленно, а не словесно. Через полминуты такого таинственного общения Григорянц печально посетовал:

– Эх, Михал Евграфыч, все-то вы меня за злодея считаете. Я-то к вам, напротив, со всей душой...

– Души твоей мне не надобно, – холодно усмехнулся следователь. – Ты меня лучше касательно дела моего порадуй.

– Нечем, нечем порадовать, – скорбно потупился армянин. – Никаких таких странных вещей мне в лавку не приносили. Да и кому бы, с позволения сказать, в голову втемяшилось такое в негоцию предлагать? Какой же заклад за эту самую вещь предложить? Справедливо вы заметили, что она материального выражения вовсе иметь не может.

– Кому в голову, говоришь, могло прийти? Может быть, студент занес?

– Какой студент? – насторожился Григорянц.

– Чернявый, в фуражке, – ответил Рачевский, испытующе глядя на него. Поколебавшись, добавил: – С нехорошим лицом.

– Каким нехорошим? Рябой, что ли? – старик заерзал на стуле, принялся подниматься, цепляясь хромой ногой за ножку стола. – Послушай, Михал Евграфыч. Ты меня давно знаешь. Я напрасных хлопот не люблю. Поэтому говорю тебе прямо, как на духу: вещи твоей у меня не имеется. В глаза не видел, пальцем не прикасался. И студента, о которым ты говоришь, здесь не бывало. Ищи его в другом месте, а меня не примешивай. Григорянц врать не будет, Григорянц тут не при чем.

Опять повисла пауза. Опять осуществлялась внесловесная коммуникация, во время которой каждый из двоих пытался прочесть мысли другого.

– Не при чем, значит? – задумчиво переспросил Рачевский.

Что и говорить, спектакль старик на этот раз разыгрывал убедительный. Но, даже если и в самом деле был в стороне, о чем-то важном все равно умалчивал.

– И студент, говоришь, не бывал? А где он бывает?

– Не знаю я никакого студента, – открестился Григорянц. – Ошибаешься ты, ваша честь, вот ей-богу. Я подобный товар в обращение не принимаю.

Рачевский согласно покивал, и, изобразив на лице простодушие, ласково осведомился:

– А в столе у тебя – что?

– А заклады, – быстро (слишком даже быстро) ответил старик. – Я ведь как раз им инспекцию делал, когда ты, Михал Евграфыч, пожаловать изволил.

Сохраняя простодушное выражение, Рачевский приблизился к столу и взялся за ручку ящика. Глаза армянина опять ярко блеснули.

– Обыск желаете провести? – спросил он, делая едва уловимое движение, словно намереваясь воспрепятствовать самоуправству следователя. – А бумагу не разодолжите показать?

– Да какой же обыск, помилуй, – ответил Рачевский беззаботно. – Мы же по-приятельски тут с тобой.

После секундного размышления старик, насупившись, отступил.

В ящике, доверху забитом всякой всячиной, внимательный взгляд следователя сразу выхватил небольшую прямоугольную коробочку, которую Григорянц недавно держал в руках.

Раскрыв ее, следователь обнаружил недлинную толстую закорючку розового цвета с нежным перламутровым оттенком. Закорючка слабо извивалась на манер гусеницы, и Рачевского передернуло от отвращения.

– Амбиция? – полуутвердительно сказал он. – Честолюбие, надо понимать, чье-то? Сколько дал? Почем они нынче, я-то не знаю.

Григорянц угрюмо молчал.

– В обращение, говоришь, подобного не принимаешь? – следователь захлопнул коробку.

– Фабричный мастеровой принес, – с усилием проскрипел Григорянц. – на коленях упрашивал выручить, говорил, через неделю обратно выкупит. Я взял, проявил жалость.

– Откуда бы у мастерового такому сочному фрукту взяться? Кто таков? Как его фамилия? – вкрадчиво спросил следователь.

– Фамилия у меня его записана, – старик подошел к конторке, сильно припадая на ногу, заскользил кривым волосатым пальцем по листу бумаги. – Да вот. Долохов, Петр Матвеев. У меня, изволите видеть, порядок...

– Я вижу, какой у тебя порядок, – с тихой угрозой сказал Рачевский.

«Посадить бы тебя, паука, на одну ладонь, а другою прихлопнуть, – подумал он, снова чувствуя прилив острого раздражения. – Прикормили мерзавца, наглеца, вконец служебной честью и обязанностями пренебрегли».

Мысленно он поклялся себе непременно прижать Григорянца к ногтю.

– Твое счастье, мне сейчас не до тебя, – процедил Рачевский сквозь зубы. – Если сей же час прекратишь юлить и представишь нужные сведения, я тебя не трону. Сегодня не трону, – добавил он многозначительно, враз убрав с лица напускное простодушие.

Григорянц, проницательный, как таможенный досмотрщик, понял, что опасность над ним нависла нешуточная.

– Ваше благородие, Михал Евграфыч, – захрипел он горячо. – Нету у меня вещи той, нету. Ты человек известный, разве стану я тебе в серьезном врать?

– Это что? – перебил Рачевский, доставая из стола плоский флакон в коричневой оплетке.

– Не оно, не оно. Чем хочешь, поклянусь. Другое это.

– А студент к тебе приходит? – в упор спросил следователь.

Григорянц затряс нечесаной головой: нет, мол, и нет.

Правду ли старик говорил или лгал, но других сведений Рачевскому от него добиться не удалось.

Он вышел от него в легкой досаде, прихватив с собой обе найденных «сущности», собираясь позже оформить изъятие.

Он медленно шел к набережной, размышляя, в каком направлении теперь следовало действовать. Были ли тому виной сгущавшиеся сумерки или тяжелый, болотный запах, шедший от реки, но на душе у Михаила Евграфовича лежал увесистый камень. «Затруднительно будет найти студента, – подумал он мрачно. – «Чернявый, на голове фуражка...» Под такое описание четверть Петербурга встанет. Скорее всего, персонаж этот вовсе выдуман кликушей-кухаркой... Всех скупщиков начать обходить? Облаву устроить? Безнадежное предприятие, с какой стороны не возьмись...»

В остром приступе мизантропии он помянул недобрым словом и верховное начальство, подсунувшее муторное задание; и полицейских чинов с их нерадением и мздоимством; и князя-пустобреха вместе с его коллекцией; и воров, окончательно лишившихся страха и совести.

«Ничего у человека не осталось неотъемлемого, – сказал он себе с горечью. – Кто сам в себе данные природой качества заглушает, кого против воли их лишают. Ничего не осталось твердого, всё пыль по ветру».

Рачевский подошел к ограждению и оперся на перила. Вода внизу неприветливо чернела, течение медленно несло вздувшийся пузырем кусок ткани непонятного происхождения. Провожая тряпку глазами, следователь потянулся к карману, нащупал флягу.

... Ошибку он понял, только когда безвкусная, чуть маслянистая жидкость уже скользнула в горло. Рачевский с омерзением посмотрел на плоский предмет, который сжимала его рука: вместо фляги с коньяком он по рассеянности отхлебнул из реквизированного у Григорянца флакона.

«Вот ведь дрянной оборот! Ведь черт один только знает, что там внутри. Пойти, вытрясти из старика, что это за пакость у него хранилась, и чья?»

Но возвращаться Рачевский не стал, убедив себя, что от одного глотка чего бы то ни было (кроме, разумеется, настоящей отравы) беды большой не будет – а настоящий владелец, ежели таковой найдется, вряд ли заметит, что его украденное свойство слегка уменьшилось в объеме.

Всеми силами Рачевский постарался выбросить свой конфузный промах из головы. Мысли следователя опять вернулись к вору, так ловко обокравшему князя в его собственном доме. «Хорошо бы тебя, сударика, взять с поличным, – злобно подумал Рачевский. – Только как бы тебя для начала отыскать?»

Неожиданно в мозгу образовалась твердая убежденность, что надо немедленно ехать на Васильевский. Рачевский прислушался к себе. Определенно на Васильевский, отзовалось внутри, на Восьмую линию.

Внутренний голос был уверен и настойчив, и Рачевский испытал сильнейшее искушение последовать его указаниям. Мешало, однако, ощущение нерациональной природы такого порыва – ведь прежде Михаил Евграфович никогда не слышал никаких голосов; и, хотя чутье всегда имел незаурядное, не мог похвастаться умением мистически определять местонахождение объекта в пространстве.

«Неужели же это я чужого intuitio хлебнул?» – подумал Рачевский, невольно взволновавшись.

Он вновь открыл флакон, поднес его к носу, зачем-то поболтал. Жидкость отзвалась мягким плеском.

– Ну хорошо! – воскликнул Рачевский вслух. – Вот пусть же результаты ваших противозаконных действий против вас же и послужат.

Не думая уже больше ни о чем другом, кроме необходимости схватить преступника, он отправился на Васильевский.

Чем ближе он подъезжал, тем точнее становилось представление о том, где находится в данный момент его цель. Он чувствовал все ее перемещения, все остановки. На Восьмой линии он приказал извозчику остановиться у дома Бобкова и там слез.

Внутренний голос звучал в полную силу.

Как корабль, идущий на свет маяка, Рачевский заспешил вперед, едва сдерживая нетерпение. Перед трактиром Лохова он замедлил шаг.

«А ведь с таким нюхом от меня теперь ни одна душа не укроется, – подумал следователь. – Далеко пойти можно. Интересно, на какие еще употребления этот новый эффект приспособить сподручно».

Он вошел. Народу внутри было много. В воздухе висел крепкий дух капустных щей; в шмелином гуле голосов было не различить отдельных реплик.

Рачевский принялся было вертеть головой, но неугомонный голос уже командовал проследовать направо, в еле заметный угол за стойкой. Михаил Евграфович подчинился. Обогнув стол, он жадно вгляделся в лицо сидящего и нисколько даже не удивился, обнаружив, что тот соответствует полученному от князевой кухарки описанию в точности. Человек, на которого смотрел Рачевский, отличался чрезвычайной худобой и смуглостью, имел острые скулы, узкие монгольские глаза и какое-то особое общее выражение, которое иначе как «нехорошим» было и не охарактеризовать. Возраста он казался неопределенного; одет был на простонародный манер, но однако же, кроме одежды, простонародного в его обличье совсем ничего не было («как будто актер нарядился», промелькнуло в мыслях у следователя). На курчавых воронова крыла волосах сидела, действительно, фуражка – без кокарды и прочих опознавательных знаков.

Ни произнося ни слова, Рачевский сел напротив. Человек посмотрел на него вскользь, тоже нимало не удивившись – ни вниманию постороннего, ни его бесцеремонному поведению.

– А я к вам собирался, – сказал чернявый спокойно, так, словно не только превосходно знал, кто перед ним сидит, но и поджидал тут сегодня Михаила Евграфовича весь вечер.

– Долгонько собирались, – с улыбкой ответил следователь, воодушевленный удачным завершением своего необычного розыска. – Пришлось навстречу выйти.

Чернявый с шумом отпил чаю из стоящего перед ним стакана и отер со лба испарину.

– Непросто было вас найти, – продолжил Рачевский, внимательно рассматривая своего визави. – Да, к счастью, подвернулся удобный способ.

– Да если б я не желал, чтобы меня нашли, никакой способ не помог, – насмешливо сказал чернявый, не отрывая взгляда от деревянной поверхности стола.

– Вот и славно, что пожелали, – не стал спорить Рачевский. – Я бы, видите ли, в покое-то вас все равно не оставил. Ни при каком условии бы не оставил, – добавил он раздумчиво. – А так вот и время сберегли... Отпираться, стало быть, не станете?

– Да нет, не стану. Ума не приложу, зачем бы мне это сдалось, – голос у странного этого вора был тоже положительно «нехороший». Михаил Евграфович ни с того ни с сего почувствовал, как по спине у него пробежались мурашки.

– Скажите, – спросил он неожиданно, – отчего вы охотитесь на такие необычные предметы? Неужели же есть спрос на чужие свойства?

– Спрос дело десятое. Мне до коммерческих вопросов дела мало. Я регулировкой занимаюсь.

Чернявый поднял наконец глаза на Рачевского, и тот снова ощутил прохладную поступь мурашек на своей спине.

– Какой же регулировкой? – осведомился он, не подавая виду. – О перераспределении благ заботитесь, так прикажете понимать? А с каким же основанием робингудствуете? У кого полномочия на оценку получили, не у господа ли Бога у самого?

Ему и вправду сделался интересен ответ. На редкость необычен был «студент», удивительно загадочно его поведение. «Чистой воды чертовщина и фантасмагория», – вспомнились вдруг Рачевскому слова князя.

Собеседник Михаила Евграфовича едва заметно ухмыльнулся, словно уловил направление его мыслей. Впрочем, и самому-то Рачевскому, не принадлежащему числу людей, склонных, чуть что, объявлять любое непонятное чертовщиной, шутка собственного подсознания показалась забавной.

– Не приписывайте мне разбойного благородства, господин инквизитор, – совсем уже не «по-простому» сказал таинственный вор. – В отличие от Робина Гуда, меня совсем не заботят нужды обделенных. Хотя, как и этот полумифический персонаж, я и впрямь озабочен снятием излишков.

– Да зачем же? – спросил заинтригованный Рачевский. – Если вас не заботит материальная выгода и абстрактная справедливость, то с какой целью вы позволяете себе вмешиваться в естественный ход природы?

– Помилуйте, – картинно изумился черноволосый. – Да ведь вся человеческая история есть сплошное вмешательство в естественный ход... Что же теперь, каждого прикажете о целях спрашивать? Или их цели вам и так ясны?

– Не вполне понимаю, к чему вы клоните. Что касается человеческой истории в целом, я отвечу так. Единственная цель, которая оправдывает изменение существующего порядка, это прогресс. Движение вперед, вверх, к «румяным дням и доле благодатной».

– Вот, значит, как, – протянул черноголовый, пронзая следователя беспокоящим своим, непроглядно черным взглядом. – То есть, вы полагаете, что, если человеческому обществу предоставить развиваться по собственному усмотрению, оно обязательно будет устремляться вперед и вверх?

– Именно, – без колебаний ответил Рачевский. – Оттого злоумышления ваши представляются вдесятеро гаже, чем может показаться поначалу. Вы не излишки выравниваете, вы необходимое отнимаете. Не для одного только человека необходимое, а для всех, может статься, человеков вместе взятых... Таланты, особые свойства личности, вот сила, которая осуществляет означенное движение, определяет его направление и самую возможность. Именно свойства личности, а не безликое «общество», о котором вы тут толкуете. Если людей ярких, незаурядных, обладающих повышенной степенью... чего? да чего бы то ни было! Кто в состоянии понять устройство механизма столь сложного, как человеческая история; что там за что цепляется, как складывается рисунок – ни один ученый не может толком растолковать, не то что предсказать... Так вот, если всех таких людей начать лишать избытков, пустить в эдакий прокрустов ощип, может статься, что движение буквально остановится; что все общество застынет, завязнет в тяготах повседневного несовершенства, утратит ту единственную энергию, которая толкает человеческую махину...

Он оборвал себя на полуслове и перевел дух. «Что это мне вздумалось распинаться?» – мысленно одернул себя Михаил Евграфович.

Черноволосый, чьего имени он до сих пор не взял на себя труда узнать, слушал внимательно, не перебивая и не рассеиваясь. Рачевского посетило неприятное ощущение перевертыша: как будто бы вместо того, чтобы изучать, он сам неожиданно сделался объектом изучения.

– Вы неверно поняли, – черноволосый надвинул на лоб фуражку, словно прячась под ее козырьком. – Под регулировкой я не имел в виду уравнивание и тем более обезличивание. Далеко не каждое яркое свойство отнимается у его обладателя; при наличии многих ярких свойств – зачастую не самое даже выдающееся. Иногда не очень и ценное. Согласитесь, ведь в целом вам приходится обрабатывать не так уж много подобных жалоб. Сплошь и рядом потерпевший не то что не сожалеет об утрате, а, наоборот, чувствует облегчение оттого, что избавился от ненужной помехи. Ведь вы не станете спорить, что некоторые черты характера могут порядком обременять человека? А то и прямо препятствовать в достижении успеха.

Рачевский уклонился от прямого ответа.

– Князь, однако, не относится к числу людей, испытывающих благодарность, – ледяным тоном сказал Михаил Евграфович. – И ни в малейшей степени не намерен считать разбойников освободителями. Как, впрочем, и я. Какое бы вы себе не измыслили право, по которому сочли возможным распоряжаться чужой собственностью...

– Да какое право нужно садовнику? – перебил «студент», придя вдруг в юмористическое расположение духа.

– Садовнику?

– А вы представьте, что вам доверен сад. Да не то что бы даже сад, а, скорее, огромная площадь, беспорядочно засаженная буйной растительностью. Растительность совершенно дикая, дурная; полезное перемешано с сорным; и вся эта мешанина так и прет, прет из земли во все стороны. То есть сама растительность, несомненно, считает, что движется исключительно вперед и вверх, – глаза черноволосового весело блеснули, – но на самом деле распирает ее во все стороны, потому как джунгли они и есть джунгли бестолковые. Чтобы придать им порядочный вид, надо вооружиться ножницами. А то ведь все собой заполонят, и себя, и других задушат. Опасно. Понимаете? Чик-чик в нужных местах.

Он отрывисто засмеялся, как закаркал, и Рачевский скрипнул зубами. «Ну, тут ясно все», – подумал он сердито.

– Я, как вы успели заметить, придерживаюсь другого мнения, – заявил он сухо, подводя черту под разговором. – И уверяю вас со всей решительностью, что пока есть, такие, как я, таким, как вы, хода не будет. Кем бы вы ни были: простым ли скокарем*******, или адептом тайных организаций, на мою кооперацию рассчитывать вам не придется ни впредь, ни сейчас. Если вам не известны мои качества, можете поверить мне на слово: с живых я с вашей банды не слезу. Денег мне не сулите, бесполезно; угрозы тоже пустое предприятие. А уж упорства и опыта мне не занимать. За личную цель поставлю полное искоренение.

– Да качества-то как раз известны, – черноволосый надвинул фуражку еще дальше, так что козырек совсем скрыл глаза.

– Вот и прекрасно, – кивнул Рачевский. – На том беседу временно и приостановим. Для дальнейшего времяпровождения попрошу вас переместиться в более подходящее для разговора место. Там и продолжим.

– Воля ваша, – бесстрастно ответил вор.

Рачевский жестом поманил хозяина. Расплатившись за своего компаньона, поднялся из-за стола. Встал и черноволосый.

Двинулись к выходу. «Студент» шел смирно, не обнаруживая намерения к бегству, но Михаил Евграфович все равно ни на секунду не спускал с него взгляда. Он немного жалел, что не заехал прежде в часть: намного спокойнее ощущал бы он себя сейчас, располагая конвойным.

У самого входа случилась досадная заминка. Здоровенный детина купеческого вида, едва стоящий на ногах и окруженный густым облаком винных паров, ввалился в дверь навстречу Рачевскому, зацепился за порог и чуть не опрокинул следователя на ближайший стол. Рачевский попятился, но устоял, с руганью оттолкнул от себя детину и поспешил из трактира. В груди уже шевелилось неприятное предчувствие.

И точно.

«Студента» и след простыл. Улица была почти пуста, в уже сгустившейся темноте задушенно светился керосиновый фонарь.

Рачевский в ярости прикусил губу. Вспомнив о своей нечаянно приобретенной способности, он попытался обратиться к внутреннему голосу – но тот молчал. «Если б я не желал, чтобы меня нашли, никакой способ не помог», – всплыли в мыслях слова черноволосого. Рачевский стиснул зубы. «Врешь, – подумал он враждебно. – Сейчас-то поздно уже, да и подвымотался я порядочно, а завтра снова тебя выслежу. Надо будет, всю бутылку с конфискованным чутьем выхлебаю. Хоть на край света беги, я не отстану».

... Что-то было не так. Какой-то электрический ток покалывал кончики пальцев, посылал тревожные сигналы в мозг. Что-то беспокоило Михаила Евграфовича – что-то помимо упущенного нарушителя. «Зачем это он в начале сказал, будто меня ожидал? – спросил себя Рачевский. – Если он с повинной идти не собирался, за каким таким чертом он меня видеть хотел? Не о философских же вопросах втемяшилось побеседовать...»

Он отбросил досужие размышления и быстро пошел вперед, рассчитывая при первой возможности подозвать извозчика. Навстречу не попадалось ни души, в деревянных домах по обе стороны улицы не горел свет, и Рачевского укололо иллюзорное впечатление, будто он остался один на свете. Он усмехнулся. «А что, может, это не так уж было бы и плохо», – подумал он саркастически. – Хоть бы и впрямь исчезни они все, по кому бы я стал скучать?» В воображении у него нарисовалась хитрая, с печальными воловьими глазами рожа Григорянца; потом узкая, с длинным подрагивающим носом физиономия князя Эспера; потом – отчего-то – бледное, с небольшими глазами стального оттенка и высоким лбом, очерченное аккуратнейшими бакенбардами, лицо обер-полицмейстера.

«Все по-своему преуспевают. Кто-то в меру особых талантов, а чаще не в меру совсем. Взять хоть меня... Будь все устроено не по нынешнему порядку, когда рука руку моет, когда пена всплывает, а золото на дно идет; а по верному, справедливому, эффективному – я бы не в регистраторах сейчас ходил и не на побегушках по Петербургу шнырял... «Правда ли, – говорит, – верите в светлый путь человечества?» Верю, точно так. Всей душой. Только порой сомнения начинают одолевать – как черви древесину подтачивают: как же, мол, курс в такой мутной воде проложить? Если половина флагманских кораблей выбросила за борт карты и лоции, и развернулась против своих же всей своей орудийной мощью; а вторую половину, которая о назначении еще помнит, свои же норовят потопить... Хожу в дураках без малого сорок лет. Плетью-то, говорят, обуха не перешибешь. Да и к черту. Вот я к чутью чужому в дополнение еще и амбиций заглочу. Раз по чужим правилам приходится играть, так уж надо выигрывать!»

И опять Рачевского ожгло беспокойством. «Что это на меня нашло? – подумал он. – Что за затмение? Как это бы я следственные улики захотел к своей пользе употребить? Даже и в шутку такие мысли неуместны, а уж всерьез такое планировать и вовсе из ряда вон. Ядом меня, что ли, окурил треклятый мошенник?»

Страшная догадка вдруг озарила следователя. Он застыл, как пораженный громом.

– Обобрал! – воскликнул Рачевский вслух. – Он же и меня обобрал, на ходу соврал подметки. Ах ты, сучий сын, поганец!

Ярость Рачевского была так велика, что он едва не ринулся наобум в темноту в погоню за фальшивым студентом. Еще никогда в своей жизни Михаил Евграфович не ощущал себя настолько униженным. «Как простака, вокруг пальца обвел, – леденея от бешенства, подумал он. – «Собирался к вам», говорит... Может статься, и на князя покушение специально устроил, чтобы меня заманить в ловушку... Мерзавец, морда каторжная!»

Рачевский несколько раз глубоко вдохнул, стараясь успокоиться. Что именно у него украдено, что? Чувство долга, несгибаемость принципов, этический ригоризм? Как это у них ловко – пощелкал в воздухе пальцами, «чик-чик», и дело в шляпе. И вот уже вместо того, чтобы поступать в соответствии с правилами, как всегда у него было заведено, пристав следственных дел Михаил Рачевский обдумывает в голове, как бы ему похитрее воспользоваться подвернувшейся оказией, как присвоить ему не принадлежащее, повернуть обстоятельства к своей выгоде.

А ведь они опасны, подумал Михаил Евграфович словно откуда-то издалека. Садовники... – что за садовники? Откуда посланы, кем? Как шпионы, скользят по улицам городов и проселочным дорогам, обстригая там, подравнивая сям... Что за внешние силы осуществляют этот надзор? Правду ли сказал студент, что пекутся они о порядке сада, а не о его постепенном уничтожении?

Холодный ветер дунул навстречу, и Рачевский зябко поднял плечи.

«Я-то что могу здесь поделать? – сказал он мысленно, чувствуя, как все больше одолевает его непривычное безразличие... словно бы отрешенность. – Тут большой какой-то план. Что ж я, один буду бегать, как проклятый? За фантомами гоняться, пока другие жизнь проживают... Верно сказал студент, полезного они не трогают, лишнее одно. Что мне с дурацкого моего упрямства было? Одни косые взгляды и препятствия по службе. Если б не глупая эта моя прямоугольность, был бы я уже в других чинах, и располагал бы совсем другим влиянием. Можно ли рассчитывать на участие в мировых судьбах человечества, оставаясь мелкой сошкой, незначительным промежуточным звеном? Сам говорил, «вперед и вверх», а сам застыл, засиделся, по уши влип в рутину и пустяки... Нет, все к лучшему; вся эта их деятельность благотворна – теперь я, кажется, ее смысл постиг... Пусть кто другой им мешает, а я не стану. Займемся каждый своим, а будущее покажет. «К румяным дням и доле благодатной...»».

Где-то сбоку отрывисто залаяла собака, и Рачевский поднял глаза. Сзади, со стороны трактира, раздался не то приглушенный свист, не то шелест, и Михаил Евграфович быстро обернулся. Из темноты вдруг проступили, надвинулись на него причудливые очертания совсем иного города: высокие дома, яркие огни, стремительное движение странной формы фигур. Фата-моргана зыбилась, видоизменялась, превращалась во что-то совсем уже невиданное и ни на что не похожее; и чем больше Рачевский пытался ее разглядеть, тем неуловимее она становилась. Он сосредоточил все внимание на небольшом мерцающем пятне в центре, и пятно закрепилось, стало приближаться, нарастать. В его мерцании теперь определенно наблюдалась какая-то закономерность, словно оно пыталось что-то сообщить наблюдателю. Что-то важное, нужное, безотлагательное... У следователя закружилась голова, и тошнота подступила к горлу. Чтобы справиться с дурнотой, он прикрыл на мгновение веки.

Когда через секунду он открыл их снова, видение уже растаяло, и ничего было снова не разглядеть вокруг, кроме блеклого света косо стоящего фонаря.

 

 

* - это катастрофа (фр.)

** - одержимость (фр.)

*** - образно говоря (фр.)

**** - как говорится в пословице (фр.)

***** - «регат», пластрон – разновидности галстуков. «Регат» - узкий с готовым узлом и застежкой под воротником; пластрон – широкий, закрывающий грудь (часто закрепляющийся булавкой)

****** - преступного мира (фр.)

******* - скокарь: вор-взломщик (воровское арго)