Рваная Грелка
Конкурс
"Рваная Грелка"
17-й заход
или
Грелка надежды

Текущий этап: Подведение окончательных итогов
 

Андрей Буторин
№189 "Опережающий"

Опережающий

 

 

Когда он проснулся, его окружала тьма, настолько густая и плотная, что он почувствовал, как она липнет к коже. Он невольно задержал дыхание и провел по лицу ладонью. Лицо было мокрым, но, конечно, не из-за темноты. Просто ему опять снилось это…

 

Тем летом ему исполнилось шестнадцать. Он был таким, как все. Он думал, как все; говорил, как все; даже выглядел, ничем не отличаясь от «среднестатистического» деревенского парня: до белизны выцветшие под летним солнцем волосы, загорелое худощавое тело, сильные, жилистые, с широкими ладонями руки, мосластые, как у большого щенка, ноги. Да он, по сути, и был тогда щенком, с любопытством и удовольствием взирающим на пестрый, шумный, не вполне еще понятный мир. Только настоящие щенки взрослеют хоть и быстро, но не в одночасье; он же стал взрослым за те несколько мгновений, пока огромная часть обрывистого берега падала в равнодушно-спокойный, медлительно-величавый темный поток реки. Он тоже стоял на том берегу. Они стояли. Как ее звали? Лена, Света?.. Они целовались, когда стремительная трещина промчалась меж ними, оставив девчонку с ее продолжающейся юностью по эту сторону мира, а его, с огромным куском берега, вместе с росшими там березками, унесло вниз, к темной воде, к черноте небытия, из которого он вернулся в этот мир не просто взрослым, а почти старым. Даже волосы его были теперь белыми не от солнца, а от седины.

После этого ему и стал сниться сон, повторяющий вновь и вновь те мгновения: змеящаяся черная молния трещины; гул, подобный вздоху гиганта; взмывающая из его объятий девушка, ее оглушительный крик и – наступившая вдруг невесомость, словно продолжение блаженства от первого поцелуя. Он даже не успел испугаться, настолько недолгими были эти мгновения космической легкости. В следующий миг на него разом обрушились непомерная тяжесть и та самая липкая темнота. Перед тем, как погрузиться в нее окончательно, он успел почувствовать, как и сам он, подобно берегу, разрывается надвое, и одна его часть остается висеть в черной патоке тьмы, а вторая продолжает нестись в черную же бесконечность.

Его откопали лишь к вечеру, когда реальная темнота грозилась уже скрыть место обвала. Конечно, он ничего этого не помнил. Он очнулся лишь в больнице, поразившись, открыв глаза, обилию вокруг себя белого цвета. И эти цвета – черный и белый – стали теперь сопровождать его всюду, словно все остальные, соединявшие их яркой радугой, потеряли для него смысл.

Он так и не закончил школу – учеба казалась ему теперь такой же никчемной глупостью, как и нелепые ужимки серых теней в резко грохочущем ящике, возле которого любила коротать вечера мать. Он попытался работать, но убирать навоз в коровнике ему не понравилось, а ничего иного ему попросту не предлагали. Поэтому он почти целыми днями сидел дома, любуясь белизной русской печи, или лежал, уставившись в покрашенный белой краской потолок. Он полюбил белый цвет. Он любил его так же самозабвенно и ярко, как ненавидел черный. Он обожал утро и день, боялся ночи и ощущал болезненную тревогу вечером. А еще он стал очень добрым. Он любил всех людей, он готов был обнять целый мир, если бы в нем было поменьше черноты…

Конечно же, он слышал, как его называли дурачком. Он отлично понимал смысл этого слова – ведь на самом-то деле у него вовсе не стало меньше ума, – но не обижался на людей, многие из которых были явно глупее его. Ведь он их любил, невзирая на ум или глупость. Они казались ему белыми и чистыми. Но больше всех он все-таки любил мать, которая не считала его сумасшедшим. Она говорила людям: «Он просто другой, и в том нету его вины». Но после мать плакала, и эти слезы болью отзывались в его сердце. Он хотел, чтобы мать не только любила его, но и гордилась им. Для этого нужно было сделать что-то очень хорошее, большое и обязательно светлое – такое, чтобы оно принесло добро и пользу всем людям если не целого мира, то хотя бы жителям их села. Чтобы они перестали считать его дурачком, чтобы они тоже полюбили его, как любил их он сам. Он хотел прославиться, но не ради самой славы, а лишь для того, чтобы все могли увидеть, каков он на самом деле. Но что мог он сделать очень хорошего в этой глуши? Разве что все же почистить коровник, но вряд ли тот подвиг мог сравниться по значимости с очисткой Авгиевых конюшен.

 

Беда обвалилась на деревню внезапно, как обычно умеет делать лишь только она. Это случилось в один из тех немногих вечеров, когда он все-таки вылез из дому. Неуемная вечерняя тревога порой выгоняла его из четырех стен, собирающих ненавистный сумрак в углах, словно висящая под потолком липкая лента – назойливых мух. Обычно он шел к реке, на тот самый берег, обвалившийся край которого когда-то напополам разорвал его жизнь. Вряд ли его тянули туда воспоминания, просто оттуда дольше был виден закат солнца, отчего поганая тьма наступала там чуточку позже.

В тот вечер солнце уже село, но чернота ночи еще не успела опуститься на землю, и он поспешил назад, чтобы вернуться домой до наступления полной темноты. Он еще не вышел из растущего на прибрежной круче березняка, как едва не споткнулся обо что-то, лежащее под белыми, словно светящимися в полумраке стволами. Он почувствовал холод, сбежавший вниз по спине, но все же нагнулся и осторожно дотронулся кончиками пальцев до странного продолговатого предмета, своими очертаниями смутно напоминающего маленькое человеческое тело. Он вздрогнул и резко отдернул руку – его пальцы коснулись чего-то по-настоящему липкого! Быть может, перед ним лежал овеществленный кусок его ночных страхов, пытающийся принять облик человека?

Первым его желанием было убежать, тем более что темнота наступающей ночи давила на него все настойчивей, заставляя сгибаться под ее вполне осязаемой тяжестью. Но тут из-за облака выплыла луна, и хоть он не особо любил ее мертвенный свет, сейчас ему стало все-таки легче и от этих неярких лучей. Лунный свет пробился сквозь разрыв между березовыми кронами и осветил то, что было у него под ногами.

Он не удержался и вскрикнул – перед ним лежал человек. Точнее, то, что когда-то было человеком. Теперь же это казалось разорванной почти пополам куклой – широкий, черный, блестящий в лунных лучах разрыв тянулся от паха почти до груди. На лице трупа застыло выражение такого ужаса, будто подступившая вечная темнота напугала умирающего еще больше, чем пугала обычная тьма его самого. Глаза погибшего тоже блестели в лунном свете и, приглядевшись, он с криком неподдельного отчаяния признал в изорванном теле соседскую девочку, десятилетнюю Люсю.

Только теперь он заметил и то, что тело было полностью голым, и что темные пятна вокруг, которые он принял за лужи крови, оказались на деле кусками одежды несчастной девочки.

Он по-звериному завыл, упал на колени, и трясущимися руками стал заталкивать разбросанные по траве внутренности в брюшину трупа. Скользкие окровавленные кишки жгли ему ладони, и хотя это и было всего лишь самовнушением, он все-таки осознал, что они и на самом деле теплые, а это значило, что девочку убили совсем недавно, и что убийца, возможно, стоит где-то рядом, спрятавшись за стволом одной из берез. Он, не вставая с колен, испуганно зашнырял вокруг взглядом, но, конечно же, никого не увидел. Да и как можно увидеть черное на черном? Ведь в том, что злобная тварь непременно имеет цвет ночи, он даже не сомневался.

Нахлынувшая ненависть выдавила из него страх. Он резко вскочил на ноги и закричал что есть мочи:

– Эй, ты, гад! Черный, вонючий ублюдок! А ну, выходи, сейчас ты будешь иметь дело со мной!

Никто на его зов не откликнулся, зато на него вдруг снизошло озарение: вот он, большой, огромный, исключительно важный повод сделать что-то по-настоящему великое и нужное! Он должен, непременно должен разыскать и наказать убийцу! Конечно же, не сейчас, ведь проклятая темнота стала верной союзницей этому зверю. Но все равно, пусть не сейчас, но в ближайшие дни он найдет это черное исчадие ада! И он вслух, отчетливо и громко поклялся в этом перед разорванным Люсиным телом. А потом, кое-как водрузив на место выпотрошенные внутренности, он, как смог, обернул труп обрывками платья, поднял его и понес к родному селу, почти не обращая внимания на царящую вокруг ненавистную тьму.

 

Он почти не помнил дальнейших событий того вечера. Истошный вой соседки, гомон набежавших односельчан, причитания его собственной матери добили остатки его самообладания, и он, сам отчаянно зарыдав, как был, в окровавленной одежде, с черными от запекшейся крови руками, ворвался в свою тесную спальню, рухнул, не раздеваясь, на кровать, забрался с головой под одеяло и впервые за последние годы почувствовал облегчение от закутавшей его в липкий кокон темноты.

А на следующее утро кошмар продолжился. С воем рвалась зачем-то в их дом соседка, плакала, не пуская ее, мать, истерично при этом выкрикивая: «Это не он! Это не он!». Зазвенели осколки разбитого стекла – большой, с кулак, камень влетел в окно и ударился о печь, оставив на ее белом боку черную царапину. Потом пришел Степаныч, их участковый, долго о чем-то в сенцах упрашивал мать, а та упиралась, снова плакала и опять повторяла: «Это не он, это не он! Вы не имеете права его допрашивать!..» Затем она все же пустила Степаныча в дом и тот, постоянно вытирая потную красную лысину и отводя в сторону взгляд, хмуро цедил сквозь густые седые усы странные вопросы: зачем он раздел Люсю, что он с ней делал перед тем как убить, почему принес тело в деревню?..

Сначала он не совсем понимал смысл этих вопросов, а когда до него дошел их возмутительный смысл, сделал вдруг то, что никогда прежде не только не совершал, но о чем и помыслить даже не мог – он заорал, брызжа слюной, на участкового:

– Вы!.. Вы!.. Почему вы так?!.. Вы тоже за этого черного? Вы хотите спасти его? Нет, не выйдет! Я сам найду его, и вы увидите!..

Степаныч впервые посмотрел ему прямо в глаза. Во взгляде участкового не было больше почти не скрываемых презрения и ненависти. Теперь в них разгоралось неподдельное изумление.

– Что за черный? Ты там кого-то видел?

– Я не мог его видеть, там было темно, – ответил он, успокаиваясь. – Но мне и не нужно его было видеть, я его чувствовал.

– Степаныч, да неужели ты и впрямь на Коленьку думаешь?! – заголосила вновь мать. – Да ты же видел, как Люсенька изорвана! Разве бы у Коли на это силы хватило?.. Ой, и что я говорю-то, – замахала она руками, – да если бы и была та сила, разве он бы поднял руку на ребенка? Он ведь и мухи не обидит, ты же знаешь!

– Мало ли что я знаю, – снова вытер лысину Степаныч. – А Колька твой весь в крови был и не в себе…

– Как же ему не в крови быть, если он Люсеньку принес! Ты подумай сам, разве убийца понес бы ее прямо к матери?

– Смотря какой убийца… – буркнул, опять отведя взгляд, участковый. – Умный бы, наверное, не понес…

– Ты что этим хочешь сказать? – подскочила мать. – Что Коля идиот? А раз так – выметайся из нашего дома, не имеешь ты права умалишенных допрашивать!

Степаныч лишь крякнул, надел фуражку, поднялся и вышел.

А он посмотрел на мать с уважением:

– Спасибо, что выгнала его. И хорошо, что ты сказала ему, будто я сумасшедший. Теперь он не станет ко мне приставать и мешать мне.

– Мешать? – ахнула, всплеснув руками, мать. – Ты что, и впрямь убийцу искать собрался?

– Конечно. Ведь Степаныч мне не верит, а значит и искать его не будет.

– Думаю, не Степаныч искать будет, – с тревогой вздохнула мать, – из городу понаедут… Но я тебя им не отдам! Не имеют они права. Но и ты, Коленька, не лезь никуда, богом тебя молю!..

Он хотел ответить, что все равно сделает, что надумал, но потом все же решил зря не расстраивать мать.

 

Из города и впрямь «понаехали». В тот же день прибыл милицейский УАЗик, полный людей, и «труповозка». Трое милиционеров вместе с участковым пошли к реке, а тот, что остался, принялся, как утром Степаныч, уговаривать мать, чтобы та впустила его в дом. Но на сей раз мать была неприступной. Он специально прислушивался и услышал, как она отшила милиционера:

– Если вы станете приставать к недееспособному, я напишу на вас жалобу вашему начальству. Я свои права знаю, не считайте меня деревенщиной.

Даже из-за двери было слышно, как в сердцах сплюнул милиционер. Но приставать он и впрямь больше не стал.

Потом вернулись с места убийства остальные. Потом они зашли в соседский дом и долго оттуда не появлялись. Затем один из них выглянул на крыльцо, свистнул водителю «труповозки», тот достал из машины носилки и понес в дом. Вскоре оттуда вынесли и понесли к автомобилю закрытое белой простыней тело, за которым, воя, бежала Люсина мать.

Наконец все уехали и на улице стало очень тихо. Мать наказала ему сидеть дома и куда-то ушла. Но он и без того не собирался идти сегодня на поиски. Во-первых, он очень устал, а во-вторых понимал, что сегодня черный убийца будет осторожен и не выйдет на свой мрачный промысел.

А когда вернулась мать, она рассказала, что эксперты сделали вывод: чтобы так разорвать девочку, нужна была поистине нечеловеческая сила. Поэтому приставать к нему больше никто не будет. И еще она опять повторила, чтобы он оставил свои мысли насчет поиска убийцы.

– Если он такой зверь, – сказала она, – то он и тебя разорвет так же. А может, он и впрямь не человек…

«Конечно, не человек, – хотелось ответить ему. – Он исчадие тьмы!»

Но все же он благоразумно промолчал. Ведь он и на самом деле не был дураком, что бы о нем ни говорили.

 

Лишь через три дня, когда жизнь в селе потихоньку вернулась в обычное русло, он почувствовал: пора! Сегодня вечером черный враг снова выйдет на охоту.

Ничего не говоря матери, он дождался, пока та ушла доить корову, взял самый большой нож, которым обычно разделывали мясо, и направился к реке. Он пошел туда не по дороге, а скрытно, сначала огородами, затем вдоль кустарника, тянувшегося за деревней почти до самой реки. Правда, он вышел таким путем не к обрыву, а на пару километров выше него, но все же осторожность он посчитал более важной, ведь за ним вполне мог следить как участковый, так и, что было самым главным, черный кровавый охотник. И все же, вынужденный крюк имел и неприятные последствия: пока он добирался вдоль реки до заветного обрыва, стало совсем темно. И если бы не луна, которая была полной и сияла ярче, чем в прошлый раз, можно было бы поворачивать к дому: вряд ли он что-то бы смог разглядеть и в паре шагов от себя.

Он не мог объяснить себе, почему он пришел именно к этому обрыву. То, что именно здесь была убита девочка, вовсе не значило, что черный убийца выберет это же место для нового преступления. Это даже выглядело нелогичным, но, тем не менее, он пришел именно сюда. Его будто что-то вело именно в это место, словно между ним и зверем возникла некая ментальная связь, следуя зову которой, он оказался именно здесь.

Он спустился к воде, чтобы умыть разгоряченное быстрой ходьбой лицо, но не успел этого сделать, потому что увидел, как вдоль лунной дорожки, дрожащей на речной глади, медленно плывет что-то большое, неприятно бесформенное, напоминающее огромную медузу с развевающимися по воде щупальцами.

Сразу заныло сердце, струйка холодного пота скатилась по спине. Он крепче перехватил рукоятку ножа и осмотрелся вокруг. Было темно и тихо. Тогда он побежал вдоль кромки воды, обогнал странный предмет и бросился наперерез ему в воду. К счастью, здесь было неглубоко; когда он добрался до цели, вода доставала ему не выше груди.

Он уже знал, что увидит, и не ошибся. По реке, волоча за собой развеваемые течением кишки, плыл изуродованный труп. На сей раз это был мужчина. Тоже раздетый догола, и тоже разорванный от паха до груди.

Он, превозмогая отвращение, взял тело за руки и поволок его к берегу, но вытащить из воды полностью не сумел: оно было большим, тяжелым и выскальзывало из ослабевших рук. О том, чтобы нести его в село, не могло быть и речи. Однако следовало сообщить родственникам убитого о случившемся, и он наклонился к мертвому лицу поближе, чтобы понять, кто это такой. Не сразу, но он узнал его – это был Иван Спиридонович, его бывший школьный учитель.

Едва он выбрался к березняку над обрывом, как луна скрылась за облаком. Стало очень темно и по-настоящему жутко. Вдобавок, внезапно подул ветер, и ветви берез тревожно зашуршали, будто предупреждая его об опасности. Он собрался приготовить для возможной защиты нож, но только сейчас понял, что ножа в руке нет. Вероятно, он выронил его, когда вытаскивал из воды труп. Он хотел уже было вернуться к реке, но тут вдруг сверкнула молния, раздался близкий треск грома, и хлынул такой ливень, что спускаться по глинистому крутому откосу стало небезопасно.

Тогда он махнул рукой и побежал к деревне. Удивительно, но ему было почти не страшно, несмотря на окружавшую его темноту, разрываемую яркими, ветвистыми зигзагами молний. Наверное, дело было именно в молниях, несущих в себе поистине гигантское количество света, пусть и кратковременного, но исключительно мощного.

Бежать по раскисшей дороге было трудно, разъезжались ноги, он несколько раз падал, вымазавшись в глине, словно сказочный голем. Вдобавок стало сильно колоть в боку, так что к дому учителя он добрался, едва держась на подгибающихся ногах, согнувшись в три погибели, сжимая руками стреляющий болью бок.

Дождь уже кончился, и супруга Ивана Спиридоновича, услышав, видимо, чавканье шагов, уже поджидала его на крыльце. Увидев, что это не муж, она вздрогнула и зажала рот ладонями, подавляя едва не вырвавшийся крик. Наверняка его вид был ужасен. Но гораздо ужаснее было то, что он сообщил ей, задыхаясь от усталости и боли.

 

Он провалялся в постели неделю. В его боку оказалась рваная рана – к счастью, не глубокая, но длинная и очень болезненная. Каким образом он умудрился ее получить, понять он не мог. Вероятно, вытаскивая из реки труп, зацепился боком за подводную корягу, но в горячке не заметил этого.

Правда, никакого трупа у реки не нашли. Видимо, его смыло в воду ливнем и унесло вниз по течению. Поиски велись по обеим берегам километров на десять, были переданы сообщения в нижележащие села, но тело как в воду кануло, что в данной ситуации даже не являлось игрой слов.

К ним вновь приходил участковый, и вновь его не пустила мать. Правда, на сей раз Степаныч был не на шутку разгневан и кричал так, что он слышал его даже из спальни. Мать отвечала ему не многим тише.

– Раз так, – орал разъяренный блюститель порядка, – держи его взаперти дома! Еще один такой случай – и я сдам его в психушку, как социально опасного, на это я имею право.

– Но ты ведь знаешь, что это сделал не он! Ведь экспертиза доказала…

– Экспертиза доказала, что у твоего сына не хватило бы сил, чтобы разорвать девочку. Но у него вполне бы хватило их, чтобы столкнуть старика в воду!

– Боже, зачем?!

– Затем, что Иван Спиридонович добровольно вызвался дежурить вечерами у реки.

– И что с того? Коля не собирался никому ничего делать плохого, он очень любит людей, он был бы даже рад помочь Спиридонычу, которого он, между прочим, сильно уважал. Тем более, он… – Внезапно мать замолчала.

– Что? Договаривай, раз начала!

– Ты и сам знаешь. Он при тебе это говорил. Он сам хочет поймать убийцу.

– Вот! – отчего-то обрадовался участковый. – Вот именно – сам! А Иван Спиридонович ему, вероятно, мешал. Так его больной голове показалось. Вот он его и…

– Не смей! Не смей так говорить о моем сыне! Он умнее, добрей и порядочней тебя в десять раз.

– Насчет порядочнее – сомневаюсь, а вот умнее – это да-а-ааа!.. – дурашливо протянул Степаныч.

Послышался звук, будто хлопнули в ладоши.

– А вот за это я уже тебя могу привлечь с полным на то основанием!.. – зло прокричал участковый, и за окном раздались его быстро удаляющиеся шаги.

 

Вечером мать села напротив, заглянула ему в глаза и спросила:

– Ты любишь меня, Коленька?

– Конечно, мама, – искренне поразился он, – конечно, я люблю тебя! Я люблю тебя больше жизни. Если ты скажешь, я убью себя, не задумываясь.

– Нет! – вскрикнула мать. – Не надо никого убивать! Я как раз об этом и хотела тебя попросить…

– О чем, мама? – удивился он еще больше. – Неужели ты тоже думаешь…

Мать не дала ему договорить, прижав к его губам шершавую, сухую ладонь и замотала седой головой.

– Пообещай мне, Коленька… – шепнула она и замолчала, сглатывая комок в горле.

– Что, мама? Я готов пообещать тебе все, что в моих силах.

– Это в твоих силах, – отдышавшись, сказала мать. – Пообещай мне, что ты не станешь убегать, когда меня нет дома. Я не могу быть все время с тобой.

– Конечно же, мама! Конечно же, я обещаю, что никуда не сбегу без тебя. Ты можешь мне верить и спокойно заниматься делами.

– Я тебе верю, – прошептала мать, и вот он-то ей сейчас не поверил.

 

Впрочем, он сдержал свое слово. Он не ушел, пока ее не было дома. Он сделал это, когда она вернулась с подойником, полным парного молока.

– Мама, мне надо идти, – сказал он.

– Куда?! Не пущу! – бросилась к нему мать, опрокинув подойник.

Молоко белой лужей растеклось по комнате. Любимый белый цвет придал ему уверенности.

– Мне нужно, мама. Действительно нужно. Очень!

Он не обманывал ее. Он в самом деле знал, что идти нужно сегодня, сейчас, не откладывая. Именно сегодня, он был уверен в этом, состоится его схватка с черным врагом.

Но мать обхватила его цепкими, сильными руками и прижалась к нему всем телом, отталкивая от двери.

Он тяжело вздохнул, сорвал с гвоздя возле двери кольцо бельевой веревки, осторожно, но сильно отнял от себя руки матери, подтолкнул ее к стулу и прочно привязал к спинке. Из глаз его текли при этом слезы, он приговаривал, всхлипывая:

– Прости меня, мама. Мама, прости! Мне надо, очень-очень надо! Ты скоро узнаешь, скоро все узнают, что я лишь хочу всем добра.

Он выскочил из дома, забыв от волнения взять нож. Вспомнив об этом на полдороги к реке, он хотел повернуть назад, но тут же махнул рукой и лишь прибавил ходу. Дорога была каждая минута, а с черной бестией он готов был сразиться и голыми руками, настолько переполнял его праведный гнев, придавая телу новые силы.

Он торопился еще потому, что сегодня жертвой исчадия должна была стать Оля. Да-да, та самая Оля – никакая не Лена и не Света, – с которой он целовался в то роковое лето. Откуда он знал, что напасть должны именно на нее, он не смог бы ответить, да это было сейчас и не важным. Важно было спасти Олю, его первую любовь, и уничтожить черного зверя, его первую ненависть.

Думая об этом, он совсем не замечал так пугающей его совсем еще недавно темноты, которая вновь неукротимо опускалась на землю. Потеряв время с матерью, он опоздал к закату. Но и это не досаждало ему. Он еще налюбуется светом, когда покончит с настоящей тьмой – жестокой, свирепой и коварной!

Теперь же – он даже не отдавал себе в этом отчета – ему и вовсе не нужен был свет, он прекрасно стал видеть в темноте. И он вдруг увидел Ольгу – столь близко, что почувствовал давно забытый горьковато-сладкий запах ее волос. Да это было и немудрено, ведь он крепко держал ее сзади за талию, приставив к ее горлу нож. Тот самый нож, который он вроде бы потерял.

Странно, он видел все это словно с двух точек: оттуда, из-за спины до немоты напуганной девушки, и спереди, в какой-нибудь паре шагов от нее.

– Не подходи, – сказал он. Тот он, который был с ножом. – Иначе… – он напряг руку, словно готовясь полоснуть Ольге по горлу.

– Я стою!.. – сказал другой он. – Но… почему? Как?.. Что это значит?

– Знаешь, это как у летчиков есть ведущий и ведомый, так и у нас есть опережающий и опережопый. Угадай, кто из них ты?.. Просто я опережаю тебя, вот и все. Всегда. С тех самых пор. Ты сам знаешь. И всегда знал. И даже помнишь, как это было.

Он и в самом деле помнил. Помнил и раньше, а теперь увидел эту картину в памяти и вовсе отчетливо: разрывается берег, рушится вместе с ним к черной воде, и он разрывается тоже, и одна его часть остается в густой темноте, а вторая падает в такую же темноту внизу. Только кто он – тот что остался, или тот, что упал?

Тот он, что держал Ольгу, расхохотался:

– Говорю же, я всегда опережаю тебя! Опередил и тогда, упав первым. Я первым достиг тьмы. Знаешь, как я люблю ее? В мире нет ничего совершеннее черного цвета.

– Неправда! Совершенней всего белый цвет! Чистота – это самое прекрасное, что может быть в мире.

– Белый цвет, фу!.. – скривился он, тот, что с ножом. – Его так легко испачкать. Черный цвет идеален. На нем не может быть пятен.

– Но для чего ты убиваешь людей?! – воскликнул он, сделав полшага вперед.

– Стой, где стоишь! Я убиваю их, чтобы скорей подарить им тьму. Я совершаю для них истинное добро, а не стремлюсь к никчемной славе, которую возжелал вдруг ты. – Он с ножом снова захохотал. – Ты никогда ничего не достигнешь, потому что я всегда опережаю тебя, как тьма всегда опережает свет.

– Нет же, нет! – закричал он, делая еще полшага. – Сначала идет свет, и лишь потом его ненадолго гасит тьма!

– Ненадолго? А где был твой свет миллиарды лет назад и где он будет через миллиарды лет в будущем? Сама Вселенная – это сплошная тьма, разбавленная лишь крохотными, хлюпенькими недолговечными искорками. Ты знаешь, что темная материя составляет основную массу галактик? Конечно же, знаешь, ведь ты – это я. Только ты – моя слабая, светлая часть. Тьма сильнее света стократно. Я легко раздираю тела, а ты не сможешь оторвать и мизинец!

– Отпусти Ольгу и давай померяемся, кто из нас слабый. Прикрываться женщиной – это и есть самая настоящая слабость.

Он с ножом отшвырнул девушку с такой силой, что она пролетела несколько метров, едва не разбив голову о древесный ствол. Он без ножа прыгнул на свою черную ипостась, но понял вдруг, что он – это и правда он: единственный и неделимый, хоть и состоящий из двух половинок. И он отчетливо понял, что как день сменяет ночь, так и ночь сменяет день, что не может быть опережающей тьма, как не может быть опережающим свет, и что в мире вообще есть все остальные цвета спектра, кроме черного и белого, которых в чистом, идеальном виде попросту не существует в природе. А ведь он их так любил – черный и белый! Только черный и только белый. Какой же смысл оставаться в мире, в котором их нет?

Неизвестно, какой из двух его «я» стал в этот раз опережающим, когда нож вошел в грудь против сердца сильно, с хрустом, по самую рукоятку. Последней вспышкой его сознания была уже не глупая надежда славы и добра, а всего лишь желание увидеть долгожданную тьму. Но он не увидел ничего, потому что там, куда он ушел, не было цвета. Впрочем, он не ушел. Он просто туда вернулся.

 

Степаныч не успел всего на чуть-чуть. Когда тебе под шестьдесят, трудно угнаться за двадцатилетним психом…

Он увидел под белесо-призрачными, будто фосфоресцирующими в темноте стволами берез более светлый чем трава бугорок и дрожащей рукой направил туда луч фонаря. Он был уже почти уверен, что увидит там окровавленное, разорванное тело. Но там лежала, зажав от яркого света глаза ладонями, живая и на первый взгляд невредимая девушка.

– Жива? – шумно дыша, прохрипел участковый. – Где он?

Девушка отняла от глаз руки и молча махнула в сторону. Степаныч направил туда луч фонаря. В черной траве что-то ярко блеснуло. Это был нож. Обычный хозяйственный нож для разделки мяса с широким, длинным лезвием и наборной, двухцветной, словно жезл гаишника, ручкой: черный и белый, черный и белый, черный и белый…