Рваная Грелка
Конкурс
"Рваная Грелка"
18-й заход
или
Три миллиона оставленных в покое

Текущий этап: Подведение окончательных итогов
 

Каска Дер
№45103 "Маляры"

Маляры

 

Маляры были смуглые, косоглазые, приземистые и кривые. Будто всех их выточили из одного куска засохшего дерева с отвратительным характером.

 

Несуразность этих созданий была бы возмутительной, если бы они все время не прятались в тени. Даже в самый солнечный день маляры ныряли из одного омута сумрака в другой, перебегали, таились, прятались. И вроде бы не бросались в глаза - уродцы и уродцы.

 

Маляры трудились, не покладая рук. Они закрашивали рекламу.

Когтистые лапки цепко сжимали упругие малярные валики на длинных шестах и елозили ими по щитам, тумбам, липким от грошовых афишек стенам домов, умело запечатывая рекламные глазница города безобразными бельмами краски.

 

Под вечер, озлобившись и утомившись, они намеренно оставляли незакрашенными филейные части цветистых рекламных обещаний. Откуда-то появлялись зловещие крюки, вымазанные засохшей патокой томатного цвета; и маляры цеплялись ими за торчащий кусок недобитой рекламы и тянули его наружу, трепещущий, сладкий свежим типографским соком, еще живой…

 

И чавкали, давились, вырывали друг у друга из пастей.

 

Потом маляры скользили дальше, а вслед им уже катил фургончик Расклейщика. Распахивались жестяные скрипучие двери, и на волю выкатывались румяные мячики сыновей Расклейщика - пухлые, розовые и веселые, как поросята. Они были полной противоположностью малярам, любили солнце, и пели свои бестолковые шумные песни, ляпая без разбору цирковые афишки рядом с частными объявлениями наемного убийцы и скучными призывами беречь хрупкую красу родного города, как честное имя своей матушки.

 

Папаша Расклейщик сроду не покидал кабину фургончика и дымил оттуда зелеными клубами клеевого дыма (а курил он только клей!). Горбоносый, в кожаном кафтане с серебряными нитями на манжетах и воротнике, седовато-лиловый в шевелюре и упрямый. Только он, Бибита Мойщица, Брандмейстер, Директор Цирка Клаус, Цирюльник Здесь, Коневод, Часовщик и Сургучный Пекарь имели Ключи от города.

 

Раз в двести лет сходились они у моста через Ирригу и распинали на чугунных перилах Фонарщика, дабы газовый свет в круглых, глазастых фонарях не покидал их города следующие два века - пыхтели и исправно ворочали своими Ключами в распахнутых ранах.

 

Днем нужно было поспевать за малярами.

 

Никто не ведал, откуда вылезали беспутные поганцы. Плодила их во чреве сточных каналов золотоволосая Нарга, бывшая некогда сестрой Бибиты, но отказавшаяся принять над собой власть Ключей предержащих; или творились они сами собой из мертвецов, пожранных полоумных зверьем, что во множестве заселяло собой окраины; или возникали по злому умыслу одного из…

 

Расклейщик не таил на маляров злобы, был радушен и благостен, ведь у него было дело по плечу, возможностям и удовольствию. Сыновья же его, придурок на дураке, тешили себя работой, а он предавался спокойно раздумьям.

 

Маляры спешили. Нужно было успеть, пока их не застигла ночь. Под покровом темноты с ними творились странные дела. Пожалуй, они терпеть не могли того, что дарила им черноокая красотка.

 

Тела маляров, скукоженные и безобразные, были им куда милей той перемены, что набивала уродцами свою пухлогубую, ехидную пасть. Со смертью солнца маляры сбивались в тесную кучу и визжали оттуда, пронзительно и тонко, силясь отогнать нечистую напасть. Но липкая бахрома лунных лучей находила их, где бы они не прятались, даже в дни кромешного новолуния.

 

Из ноздрей маляров, ушей их, ртов, неразвитых половых и прочих отверстий в воздух устремлялись крохотные подлецы - с телами светлячков-человечков и упругими, кожистыми крыльями. Их были тысячи, и они носились над городом, как Господь над темными водами до сотворения сущего, восхитительно злые эльфы с лицами сморщенных старичков.

 

Они кусались, вонзали жала в спящих, дабы впитать в себя весь позор, злобу и похоть, страх, нечистоты и подлость, что вечно липнет к человекам, как осенняя грязь к ботинкам. На теле спящих после таких укусов оставались розовые волдыри, и люди чесались по утру и проклинали гадких москитов, что нощно алчут крови и не дают насладиться сном в полной, беспробудной мере.

 

Поутру эльфы возвращались обратно, вползали в пустые тела, обрюзгшие, потяжелевшие насекомые, спотыкались и дохли в глубинах ушей и глотки, но отдавали малярами яд человеческой скуки и подлости. И маляры просыпались вновь.

 

Кривые, безобразные, сильнее прежнего, гадкие. Тайком пробирались маляры к Фонарщику, и тот наполнял их ведра сочной, пахнущей дождем краской.

 

Фонарщик был молод и боялся. Он ни на миг не забывал о той участи, что ждет его на мосту через Ирригу через каких-нибудь сто двадцать лет. Фонарщик был молод, но любил жизнь так, как умеют только дряхлые старцы.

 

Малярам он помогал из угодливой опаски - быть может, случится от них какая-нибудь польза. После…

 

Часовщик боялся смерти еще больше Фонарщика. Каждую ночь он видел на полу своей спальни огромный, призрачно-лунный циферблат, и стрелка его жизни сонной мухой ползла уже где-то в районе восьми часов скучного, полного шестерен и пружинок вечера.

 

Часовщик скидывал на пол одеяло - мертвые часы исчезали - и до утра дрожал в своей короткой и узкой кровати, дрожал всем телом, крупной рассыпчатой мурашкой, дрожал, прильнув к холодным снегам грубых простыней.

 

Иными ночами ему мерещились прочие Часовщики. Их лица, кривые и застывшие, тела, ровные и восковые, мысли, извилистые и страстные, волосы, печальные и звонкие. В странных местах протыкали собой эти люди ночной циферблат - в других городах и попросту в чужом сне - и было их неровное число: иногда восемь, одиннадцать, пятеро, но чаще тридцать два. Порой Часовщик узнавал среди них Сургучного Пекаря, иногда Директора Цирка Клауса, но чаще всех в глаза втыкался Брандмейстер!

 

Не все Ключники жили в плену часов, и Часовщик знал это. Но за каждым втайне наблюдали любопытные стрелки, и время любого из них было в долгу у странных Часов.

 

Секунды звонко втыкались в пол. На излете утра, после хриплого петушиного соло, Часовщика накрывала дрема, колючая и ветхая, как старая шаль. Просыпался он аккурат к обеду, был зол и беспомощен, и - главное! - после трапезы его ждали больные и мертвые часы!

 

В миру Часовщик был… часовщиком. И колючий кошмар, что лез, растопырив локти, к нему в душу по ночам, не покидал своего первенца даже за самой сложной работой, заполнявшей стучащими и скрежещущими жалобами его голову.

 

Не сойти с ума от такой жизни получалось едва ли.

 

В минуту горького просветления, ощущая всю неизбежность своей скудной участи, Часовщик начал готовиться к худшему. Гробовщик на его месте принялся бы за гроб, но этому мастеру был чужды любые предметы, кроме сосудов времени.

 

Безумец взялся творить часы. С тремя хрустальными желудками колб под песок, сложным брюшком из зубчатых колес и независимых маятников, с витыми лапками гирь и противовесов, пружинами, спиралями и флюгерами. То было поистине детище больного разума - вместилище кошмарных снов Часовщика, венец его истерзанного воображения. Работать такие Часы не могли в принципе, отрицая всем своим видом даже малейшую возможность отмерять время.

 

Тем более, колбы жутких ходиков были пусты, ведь по рассеянности Часовщик забыл наполнить их подходящим смыслом и терялся в догадках, что должно переливаться там.

 

Следующим утром под окна Часовщика пришли маляры…

 

Сложилась так ехидная Судьба, или было тому иное, случайное предначертание, но, глядя на странных тварей из окна, Часовщик задумчиво кусал бакенбард, и в голове его сонными мухами роились неясные еще мысли.

 

Маляры, огрызаясь и ворча, замазали дряблые афишки на спине его дома и поспешили дальше, день уже клонился к закату, а на Часовщика - впервые за последний месяц - навалилась сладкая вечерняя дрема, в которой, как ягоды в киселе, плавали вкусные и радостные мысли.

 

Безумные Часы неожиданно пришли в движение. Колбы наполнились мутной колеблющейся субстанцией, и если бы Часовщик смог сейчас проснуться, он понял бы, что создал механизм, считающий время в мире Снов.

 

Все вокруг представилось ему слоеным пирогом: рыхлые коржи аппетитного теста городских улиц и башен, сливочная начинка из сбывшихся желаний и мечт, кусочки горького шоколада полезных разочарований, амбрэ ванили и корицы людских грехов… и несколько тонких праздничных свечей, венчающих пирожный купол. Каждая свеча была особенной: у Директора Цирка Клауса чадил фитиль, Сургучный Пекарь натаял воском себе внушительное основание и крепко стоял на ногах, а у Брандмейстера все тело было перевито тонкой золоченой нитью пожарного аксельбанта.

 

Часовщик облизнулся, прицелившись откусить от пирога смачный кус… и завизжал от дикого, непритворного страха! Это ночные Часы явились к своему рабу в новом, не менее ужасающем обличии.

 

Холодный пот обжег Часовщика. Среди свечей он попытался найти свою, пирог послушно развернулся, навис над самой головой поджаристым брюхом…

 

И ужас!

Свеча Часовщика доживала свои последние мгновенья. Она еще горела, еле-еле, силилась собрать, сгрести под себя топкую лужицу глупого воска, но тот уже растекся, застывал, черствел.

 

Клятый Боже, нет!

Молю тебя! Только не я!!! Только не сейчас!!!

Пусть кто-нибудь другой.

 

Часовщик обеими руками вцепился в слоеное тесто, но то крошилось под пальцами, не давая даже близко подступиться к свече. Он еще раз протянул дрожащий палец к пирогу – к Часам! – и, едва дыша, перевел стрелку на ближайшего Ключника. На Брандмейстера.

 

Пирог немного просел, будто тесто враз постарело, высохло, но свеча Часовщика обрела новую жизнь, в то время как Брандмейстер поник головой и уронил фитиль.

 

Часовщик отчаянно рванулся, надеясь этим движением выскочить из скользкой орбиты сна, и тут наперерез ему ринулись слепящие искры омерзительных крылатых человечков. Сияющие, они во множестве облепили душу его сновидения, вонзили в нее свои жадные хоботки и поволокли ослабевшее, истекающее жаждой жизни тело, куда-то вниз, к обратной стороне слоеного пирога. Темной и холодной, как осенняя ночь.

 

В тупике, у подножия старой водонапорной башни хладно застыла куча какого-то тряпья. Здесь ночь захватила маляров. И сюда притащила Часовщика жужжащая эльфийская стая. Несчастный словно уменьшился в размерах, превратился в каплю истошно вопящей жидкости, разорванную на части и утянутую внутрь насекомых эльфов. Пчелы несли в улей особенный нектар.

 

Тела маляров походили на грязную, слипшуюся комками вату. Крылатые твари со старческими лицами ныряли внутрь тел и облегченно отдавали им свои напасти.

Точно ртуть, собирались по каплям и стекали в десятки голов крохотные Часовщики.

 

Утро выдалось помятым и неумытым.

Маляры задумчиво дергали себя за нос и тянули за уши. Часовщик внутри них напоминал душный затяжной насморк. Кроме того, их лица хранили на себе характерный отпечаток его физиономии: уныло опущенные уголки губ, перекрестье морщин лбу и неуместные мальчишеские ямочки на щеках.

 

Малярам было неуютно.

Мир больше не казался отравой. Солнце не тыкало раскаленными иголками. И им вовсе не хотелось работать! Вот только Часовщик внутри ворочался и что-то беспрерывно бормотал.

 

Ближе к полудню маляры добрели до Фонарщика. Тот с опаской оглядел шатающуюся толпу и даже пощупал одному из них лоб, не захворали ли часом? Ведра с краской были готовы уже много часов. Их поверхность подернулась густой, будто сливки, пленкой.

 

— Работать, - неуверенно махнул Фонарщик на дурное малярное племя, но те и не думали уходить. Они зачем-то плюхнулись на пол в его небольшой каморке и начали елозить, выделывая культяпками странные пассы.

 

Фонарщик остолбенел, пришел в ярость, остыл, задумался и вновь закипел бешенством. Дрянной народец! Никакой благодарности! Рабы! Шелуха! Очистки!

Он принялся пинать и растаскивать верещащую кучу-малу. Маляры вопили, но не убегали.

 

Наконец, запал Фонарщика выгорел дотла. Он сел на стол и начал обкусывать ногти.

Маляры явно хотели о чем-то рассказать. Их судороги становились все менее резкими. Некоторые уже лежали неподвижно, изогнувшись… словно буквы!

 

Фонарщик полез с ногами на кровать и встал там, сгорбившись. Низкий потолок давил на шею. Буквы складывались в какой-то бред:

 

Я–Н–Е–М–И–С–П–С

 

— Я – Немезис?! – бормотал Фонарщик. – Я – не Ми, спасибо?

 

Отчаявшись разгадать безграмотный малярный посыл, Фонарщик похватал дураков в охапку и выставил за дверь, не забыв отправить следом обычные ведра с краской.

 

Глупый-глупый Фонарщик! Знал ли он в тот момент, на какую участь обрекает город – и себя!? Ведь стоило ему всего лишь бросить взгляд на зеркало, что так красноречиво молчит почти в каждом доме, и буквы сложились бы в понятную мольбу: СПСИ МЕНЯ!

 

Впрочем, Фонарщик не помнил лица Часовщика, да и не узнал бы его черт в харях маляров, а и узнай бы – это вряд ли что-то изменило.

 

Маляры копошились в пыли и обиженно кашляли.

Неожиданно откуда-то со стороны большой улицы раздался встревоженный звон. Это Расклейщик не верил своим глазам. Все утро он колесил по городу и не встретил ни единой закрашенной рекламы. Его сыновья хихикали и играли в «нутряного соловья», но Расклейщик чуял дурное.

 

Часовщик перепугался.

Он помнил других Ключников и знал, что те не простят измены.

Его сознание так тесно перемешалось с дремучими инстинктами маляров, что он немедля бросился работать. Маляры расхватали ведра, валики, тряпки… и побежали к городским воротам.

 

К трем часам дня они закрасили большие часы на въезде в город, три циферблата на Суконной улице – красильщикам был важнее точный ход времени – замазали все тик-таки и ходики в мастерской у Часовщика и теперь покушались на гиганта с городской ратуши.

Часовщик не мог указывать малярам, куда бежать и что делать, но стучал в их крови, как назойливый неумолчный метроном.

 

В это время Расклейщик в открытую бил тревогу!

Пока маляры шустрой саранчой штурмовали стены ратуши, таща в зубах ведра и ловко подпихивая друг друга под зад, на площадь выкатила обугленная и страшная пожарная машина. Под ее капотом в шестнадцати хрустальных цилиндрах бились кровоточащие лошадиные сердца, колеса были унизаны стальными шипами, а управлял ей сам Брандмейстер.

 

Его Ключ был надежно упрятан под толстую синюю фуфайку. На этот выезд Брандмейстер отправился во всей строгости: серебряные топоры перекрещены в петлицах, алая грудь усеяна Черепами за Отвагу, шлем начищен до блеска, по его гребню пущен ритуальный пожарный рукав, хвост которого уходит за спину, под воротник.

 

Брандмейстер вышел на середину площади, впечатался в мостовую, приставил ладонь козырьком ко лбу и принялся изучать поле грядущей битвы.

 

Машина распахнула борта, как крылья, и оттуда рассыпчатой мелочью побежали пожарные дети. Никто не судачил о них вслух, но это были Крысы. Здоровенные серые грызуны, по горло затянутые в прорезиненные костюмы со шнуровкой. Брандмейстер гордился, что все его отпрыски – мальчики, и теперь это отборное пожарное семя молниеносно разворачивало брандспойт, чтобы…

 

Струя липкой лошадиной крови ударила по шпилю ратуши. Маляры уже доползли до часов и лихорадочно ляпали по ним комкастыми валиками. Часовщик визжал. Ему было не по себе от высоты и резкого запаха краски.

 

Брандмейстер отошел к пожарной машине и зарядил десяток багров в метательный аппарат. На ратушу ему было наплевать. Больше всего Брандмейстер любил красоваться. Ему казалось, что на фоне пожара он выглядит особенно внушительно.

 

С костяным хрустом багры пронзили нескольких маляров. Ратуша облезала мерзкими хлопьями густеющей крови. Часы встали. Маляры грунтовали их белой краской, и теперь казалось, будто башня смотрит на город огромным бельмом. Сквозь которое случайными брызгами крови проступал гордый, как на монете, профиль Брандмейстера.

 

Часовщик поломался о твердь и лежал сырым картоном, комками смятой бумаги.

 

К ночи Фонарщик прошел вдоль улицы и дал свет. Любопытных не было. Горожане привыкли прятать свой интерес, куда подальше, поэтому никто не видел, как Бибита Мойщица и ее пащенки драили тротуары и смывали кровавую коросту с ратуши.

 

Под утро они смели останки маляров в один жестяной короб, запечатали его пятью сургучными печатями и утопили под тем самым мостом на Ирруге.

 

Бибита – высоченная, как каланча, и рельефная, как карамель, - вертела в руках свой Ключ и сумрачно глядела на профиль Брандмейстера, который мозолил глаз на всех циферблатах города и не оттирался никакими силами.

 

Часы подумали миг и двинули стрелки с Брандмейстера на Сургучного Пекаря. Свеча Часовщика горестно вздохнула и расплылась лужицей.

 

На второй день полыхнули пожары.

Брандмейстер с командой колесил по городу и разбрасывал бутыли с зажигательной смесью. Каждый взрыв пламени сопровождался воплями восторга, с машины спрыгивал один из Крысов и нырял в огонь.

 

К закату город вышел нищим оборванцем.

Небо затянули угольные тучи.

 

Ключники морщили лбы, но сидели по домам, и никто не слушал отчаянных причитаний Расклейщика, который уже вторые сутки не мог выполнять своей работы.

 

Машина Брандмейстера подкатила к погребу, в котором обитал Сургучный Пекарь. Дверца клацнула никелированной пастью, и ноги Брандмейстера, обутые в сапоги со стеклянными носами, взбили пуховое одеяло сегодняшнего пепла.

 

— Тук-тук, - вкрадчиво пропел в замочную скважину Брандмейстер, изо всех сил стараясь удержать в себе пламя, которое так и рвалось наружу. В погребе что-то метнулось, упало, грохнуло, разбилось, покатилось и пошло безумно шуровать по всем углам, будто Пекарь со всем своим выводком бесился там и развратничал, а не искал лазейки для побега.

 

— Взорвите тут все к такой-то Нарге! – прорычал Брандмейстер, и последнее трио Крысов, в лупоглазых противогазах, с тройными топориками, набросились на окованную медью дверь. Та хрипела, но не сдавалась

 

Сверху что-то хлюпнуло и заскрипело. Брандмейстер задрал голову, и его с головы до пят окатило жидким яростным сургучом, который кричал вместе с ним, оплывая, как догорающая свеча.

 

Бум-бум! – двойным набатом ударила ратуша, и с ее глаза, будто лопнувший монокль, посыпались бритвенные осколки лица Брандмейстера. Бум-бум! – подхватили все часы в городе. Бум-бум! – неистовствовала лаборатория Часовщика.

 

Сургучный Пекарь держался за сердце. Оно было огромным и с трудом умещалось в грудине. Пекарь был против войны и насилия. Он вообще не умел драться и затыкал уши и жмурился при виде убитого комара. Каждый раз, вставляя Ключ в отверстые раны Фонарщика, ему становилось дурно, но он утешал себя, что так нужно для города!

 

Дети Сургучного Пекаря были, словно с праздничного дагерротипа: ладные, глянцевитые, идеально подтянутые и улыбающиеся. Всех их портил один малозаметный изъян – пуговица на спине, расстегнув которую Пекарь извлекал из детских тел свои расчудесные булки и пирожные.

 

Смерть Пекаря не заметил никто.

Стрелка смела его с циферблата. Свеча на праздничном пироге утонула в корже.

Он проснулся посреди ночи, после дня чудовищных испытаний и неравного поединка с Брандмейстером от того, что какая-то немыслимая тяжесть перехватила его дыхание.

 

Детишки всем гуртом залезли на брюхо папаши и давили, давили, давили из него сок жизни. Когда Пекарь попытался закричать, сразу несколько маленьких кулачков заткнули его пасть, и он смирился. Под занавес лопнули все его пуговицы, и детишки радостно закричали, увидев, сколько разных сладостей прятал от них папаша все это время.

 

Фонарщик дрожал.

Внутренний голос подсказывал, что еще вот-вот, и случится неведомая гадость, роковая непосредственно для него. Она не будет ждать ста двадцати лет. Она уже почти на пороге его конуры.

 

Золотоволосая Нарга сидела на берегу канала, изящно перекинув хвост через перила, и брезгливо ковырялась в слипшихся останках маляров. Жестяной похоронный короб валялся поодаль.

 

Наргу ужасно раздражало, что ей приписывали материнство этих отвратительных созданий. Но и возразить на это было нечего. Под ее прохладными руками комок дернулся, квакнул и открыл глазки.

 

— Так ты, малыш, за свою жизнь чужой расплатиться решил? – рассмеялась хозяйка сточных вод. – Не при мне!

 

В Цирке качалась блаженная полутьма.

В вольерах шумно резвились обезьянцы. Слоннер топтал арену и трубно нудел. Час уже был поздний, но Директору Цирка Клаусу эти выходки не докучали.

 

Ему пришла в голову странная блажь. Он встал перед огромным, куда выше его роста, зеркалом и густыми белилами принялся изображать на лице физиономию Часовщика

 

Опущенные вниз уголки губ. Крест – будто мишень – на лбу. Ямочки. Палец Директора метнулся к зеркалу, разметил неровный круг, порубил его на часы и торжествующе запустил стрелки.

 

До рассвета Директор успел многое: подбросил царскую змею Коневоду так, что собственные жеребята в панике стоптали его у выхода; выпилил замок и схлестнулся на опасных бритвах с Цирюльником Здесь – о, эта финальная битва на шатающихся подмостках, у самого неба, под пристальным оком секунданта-Луны! – поскользнулся и расшиб себе нос у порога Фонарщика, который только и ждал подвоха и разнес циркачу голову из дедовской пищали.

 

Маляр Часовщик все очень ловко рассчитал, и к тому часу, когда Бибита Мойщица и Расклейщик, бряцая Ключами, вышли к мосту через Ирругу, таща за собой Фонарщика, он уже зарисовал всю набережную таким количеством циферблатов, что шансов у них как будто не осталось.

 

Дети Расклейщика и Мойщицы переминались с ноги на ногу, ожидая, когда родители отдадут им приказ атаковать. Фонарщик позорно жался позади всех и непременно сбежал бы, если бы не железная хватка Бибиты, которая притащила его сюда.

 

— Будешь упираться, - прошипела она, - и сто двадцать лет пройдут СЕЙЧАС!

 

Голова Маляра была похожа на жеваный пакет, в каких Сургучный Пекарь отпускал свою выпечку. Он послюнявил бесформенный палец и ювелирно, как артист на большой сцене, перевел стрелки.

 

Настал черед Расклейщика доживать.

Голова человека в фургоне – без его на то воли – дернулась, рука повелительно воткнулась в сторону Бибиты. И детишки отчаянно завопили…

 

Фургон был разодран на части, афиши торчали из дыр, как пух из рваной подушки. Отпрыски Расклейщика и Бибиты валялись вперемешку, рваным мясным салатом. Фонарщик прислонился к стене фургона и ронял тонкие, невесомые слезы.

 

Ты – требовательно ткнул пальцем Маляр в Фонарщика и, не глядя, перевел стрелки на еще одно деление вперед. Рука неожиданно далеко провернулась, и Маляр схватился за горло, закашлялся.

 

Фонарщика не было на циферблате.

Он был не Ключом.

Жертвой.

И теперь стрелки сделали полный оборот. Вернулись туда, откуда начали свой путь.

Свеча Часовщика ахнула и испустила дух.

 

Фонарщик не видел, но знал, за спиной у него догорает город, где больше нет вкусной выпечки, где из выломанных клеток разбежались причудливые звери, где некому наводить порядок, клеить афиши, тушить пожары, брить и подстригать усы, разводить коней, чинить часы, где даже некому закрашивать глупые и пустые рекламки!

 

— А ведь я не хочу жить вечно! – с неожиданной яростью понял Фонарщик. Он подскочил к Маляру и одним движением оторвал его хлипкую картонную голову. Циферблаты, изо всех сил пыжившиеся показать свою независимость и крутость, мигнули и угасли.

 

На мост снизошла благодать.

Фонарщик просидел тут до полудня, затем подобрал малярный валик, ведро с остатками краски и побрел навстречу новой жизни. Он шел и бормотал:

— Часы, Бог с ними, научусь, булки – тоже, но вот, как быть с конями и обезьянцами?! Терпеть не могу чертову живность. Воняют, и блохи от них! Еще Ключи эти… Ни-ни, никаких Ключей в ранах!

 

Нарга была с ним почти согласна. Ее умелые руки крутили из ила и речного мусора шустрых детишек. Они были точь-в-точь, как маляры, только липкие. В одиночку Фонарщику было нипочем не справиться.