Печатник
Т-р-и м-и-л-л-и-о-н-а ж-и-з-н-е-й – э-т-о п-л-а-т-а з-а н-е-з-а-в-и-с-и-м-о-с-т-ь- ?-! Литера, литера, еще литера… Получилось: «Три миллиона жизней – это плата за независимость?!» У этого вопля души нет шансов получить отклик; слова «независимость», «свобода», «демократия», «война» и «мир» для Самого ничего не значат, одна из его главных забот – регулировать численность народонаселения, а какими уж способами – другой вопрос. Да и не любит Сам риторических вопросов, раздражается от них, иногда осерчает так, что несколько дней не читает новых полос. И людские мольбы какое-то время остаются без ответа. Впрочем, мне все равно, литера за литерой, не вчитываться в содержание, не вдумываться в смысл. Обрывки крика, ошметки фраз становятся буквами на тонком пергаменте. Сам разберется.
А вот эта молитва - настоящая поэма - дошла целиком. Значит, была страстная до исступления; такие обычно приходят от фанатиков или безумцев, реже – от безнадежно отчаявшихся.
«О, всемогущий и всесильный, дай мне Шанну, сделай так, чтобы она приблизилась ко мне, протянула руку, взяла мои дары. Дай коснуться ее щеки – тонкой кожицы спелого плода, дай проникнуть внутрь и попробовать нежную мякоть. Дай мне Шанну, с волосами золотистыми, как осенняя листва, тонкую, как смычок, ту, что звуками скрипки заставляет сердце смеяться и плакать, чьи огромные глаза темны, как бездна страсти. Дай же сорвать этот невинный цветок двенадцатой осени, дай узнать вкус плоти и насладиться теплом крови …»
Литеры, литеры, шпации и квадраты…
Шанна… Мою девочку тоже звали Шанна. Ей тоже когда-то было двенадцать лет. Было и меньше – помню, как она сжимала мой палец своим маленьким, но сильным кулачком, было и больше – помню, как она протянула своего первенца, и внучок больно ухватил меня за бороду. Но когда было двенадцать… Тогда убили дочку почтового чиновника с соседней улицы. Убили страшно, перед смертью долго издевались. Того ублюдка, а может быть ублюдков, так и не нашли. Я надеюсь, что после смерти тьма забрала его или их, очень надеюсь, иначе в мире нет никакой справедливости. Я боялся за свою Шанну и ходил с нею везде: по дороге на службу отводил в классы, днем испрашивал разрешения у строгого начальства и бежал к школе, чтобы увести домой. И гуляла она только со мной; вырывала ладошку, когда на пути встречались подружки и знакомые мальчишки, и наоборот – сжимала мою руку сильнее, когда мы шли по пустынному парку, и из-за деревьев слышался пугающий шелест.
Теперь Шанна тоже на пути к свету, откуда-то я знаю, что она занимается обратной связью, передает распоряжения Самого священнослужителям. Пройдет почти вечность, и мы с ней встретимся там, где свет.
Не хочу, чтобы Сам читал эти слова. Я представляю, как сбудется мольба того, кто жаждет другую Шанну, у меня опускаются руки; литеры падают вниз: где-то люди видят огненный дождь и загадывают желание. Что-то внутри меня восстает против безумных слов, и это что-то сильнее, чем желание достичь света…
Что ж, молящий о Шанне, твоя молитва услышана.
Башмаки намокли из-за треснувшей подметки, и ноги совсем замерзли. Футляр со скрипкой все норовит выскользнуть из ледяных непослушных пальцев; по щекам противным стаккато бьет дождь. Сейчас темнеет рано, уже настали сумерки, а фонари пока не зажглись. Хочется одного - остаться на улице, бродить всю ночь до утра, совсем замерзнуть и умереть – так лучше, чем тащиться домой, где мать кашляет пьяным смехом из-за ветхой занавески, где в воздухе смешаны запахи дешевого вина и пота, и чьи-то сапоги перегородили прихожую. Да, было бы лучше замерзнуть и умереть, если бы не он – хромой на костыле, в длинной шинели.
Осталось несколько шагов до этого дома, похожего на искореженный механизм, на старый радиоприемник без корпуса: как обрывки проводов торчит арматура, как непонятные детали громоздятся останки сгоревшей мебели, заваленные кирпичом. И, как пугает неисправное радио нежданным скрежетом и шумом эфира, так и руины вызывают ужас внезапным появлением этого человека. Он протягивает руку с перстнем на безымянном пальце, разжимает кулак и предлагает большую конфету в разноцветной обертке. Его голос звучит надтреснуто, будто звук ненастроенной радиоволны.
Он всегда ждет у разрушенного дома. Небритый, молодой, даже красивый, матери бы такой понравился, но вот его глаза… Холодным взглядом режет, будто ножом; смотрит так, словно хочет разломать туловище и посмотреть, что у тебя внутри, выбросить скелет, как абрикосовую косточку, и попробовать плоть на вкус. Можно пойти другим – длинным - путем, мать, конечно, будет ругать, хотя ей и наплевать, где дочь шляется, но бранить любит, может и поколотить. Но только на длинной дороге этот хромой все равно встретит темной тенью в подворотне, словно невероятным образом чувствует, куда ты пойдешь. Сколько раз уже было так.
Да, хочется бродить всю ночь, замерзнуть и умереть, но только не такой смертью, когда тебя разламывают как игрушку, когда боль и страх – последнее, что ты будешь чувствовать.
Придется идти домой, тихо сидеть в углу, подбрасывая щепки в огонь и дожидаясь, когда мать освободится от ухажера, вспомнит про дочь и швырнет вчерашнюю стряпню - кашу, застывшую на продуваемом подоконнике. Кашу… Слюна сглатывается, непроизвольно прибавляется шаг, есть хочется неимоверно. Склизкая твердая каша будет стоять на теплой печке; сначала глотки будут частыми и жадными, а потом, когда придет насыщение, со дна будут выскребаться сладкие подгорелые остатки.
Вот если бы отец не погиб на войне, все было бы по-другому; он бы встретил у дверей благотворительного общества, нес бы скрипку, а, может, и не было бы тогда никакой скрипки, ведь не нужно было бы уходить по вечерам, чтобы мать могла привести кого-нибудь из своих знакомых. Дома был бы порядок, как раньше. И отец учил бы мать прицельным ударом в глаз, чтобы не шлялась по мужикам, а занималась домом и дочерью. Зато сейчас мать счастлива, потому, что живет, как ей хочется.
Хоть кому-то хорошо в этом мире.
И не ждал бы тогда у входа в мертвый дом этот человек… С конфетой в руке. До каши два квартала и неушедший материн ухажер, а до конфеты – несколько шагов; можно ненадолго приглушить голод, можно согреться под шинелью, прижавшись к теплой груди, слушая металлический стук сердца… А как еще может стучать сердце человека со взглядом-ножом? Можно попросить, чтобы он убил быстро и не мучил бы перед смертью…
На темном фоне зыбкой тенью шевельнулась фигура.
— Проходи быстрее.
Приказ отдан глухо, еле слышно, но это не его голос. В проеме стоит человек в нелепом сюртуке, он похож на актера, играющего в старинной пьесе, шляпа надвинута на глаза, лица совсем не видно.
— Не смотри, Шанна, не смотри.
Откуда он знает имя?
Она все равно смотрит. Плита с барельефом, что еще три года назад треснула при бомбежке и чудом держалась на разрушенной стене, теперь упала и придавила человека.
Черная лужа едва мерцает во тьме подворотни, рядом светлый, длинный предмет, кажется костыль, из-под обломков видна мертвая рука с перстнем на безымянном пальце, в кулаке что-то зажато… конфета?
Она идет очень быстро, потом бежит. Скрипка и ноты остались мокнуть на мостовой, прерывистое дыхание перерастает в долгий крик.
И не видит, как за ее спиной незнакомец в сюртуке рассыпается на блестящие, как конфетти, искорки, как крошечные огоньки исчезают, словно черный, невидимый в тесноте пес лижет воздух языком.
— Дай гляну, что получается… Так… «Прежний печатник ушел с дороги к свету и его забрала тьма…» Это уберешь, нашу болтовню набирать не нужно. Слушай то, что приходит от людей, всякие их просьбы и молитвы, долетевшие сюда. Так уж случилось, что Сам глухой, да и видит не очень, хорошо хоть печатный текст разбирает... Ничего страшного, научишься, у тебя впереди почти вечность. Набирай литеру за литерой; рейки и бруски будешь использовать для пробелов; эта штуковина – марзан для полей. Нет, это огненная лава, но в чем-то ты прав – она вместо краски. Нет, это не бумага. Это кожа грешника. Опыт придет, не волнуйся, тут главное – не задумываться над тем, что набираешь. Ведь с печатниками беда. Половину почти вечности еще худо-бедно стараются, работают, стремятся попасть к свету, а потом срываются. Таковы уж свойства печатного текста: бьет по мозгам, будит всякие опасные чувства... Во! Чуешь: долетела молитва! Давай набирай: "Об одном прошу: оставь ее в покое". Кто она? Это неважно. Пусть бред, не тебе решать бред или не бред, тебе вообще думать не положено, Сам во всем разберется. Перстенечек мешается? Нам отдай на хранение, пройдет почти вечность, вернем в целости-сохранности, а вот понадобится ли он тебе там, где свет – это вопрос.
О-б о-д-н-о-м п-р-о-ш-у : о-с-т-а-в-ь е-е в п-о-к-о-е.